“Ну, красота!” — Буров зачарованно застыл, тронул кальцитовый натек и вдруг непроизвольно обернулся. Всматриваясь, затаил дыхание, приоткрыл, чтобы лучше слышать, рот — инстинкт подсказывал ему, что он здесь не один. Кто-то был там, в багровом полумраке, в самой глубине пещеры. Буров явственно почувствовал интерес к своей персоне, внимательную настороженность, сменившуюся расположением, сразу же ощутил спокойствие и умиротворенность, а когда на сердце сделалось тепло, то ничуть не удивился голосу, тихому и манящему:
— Иди, я покажу тебе дорогу. Иди.
Казалось, этот голос раздается прямо в голове и звучит волшебной, туманящей рассудок музыкой.
И Буров пошел. Ноги его как бы плыли в стелющейся редкой дымке, словно он брел по мутному, ленивому ручью. Что-то странное было в этом тумане, непонятное. Он существовал как бы сам по себе, не признавая законов термодинамики, не образуя турбулентных следов, не замечая ни воздуха, ни твердых тел. Словно был живым. Он наливался мутью, клубился, густел на глазах и постепенно поднимался все выше и выше. По колени Бурову, по бедра, по грудь. А тому было все по хрен, он брел как во сне, увлекаемый манящим голосом:
— Иди, я покажу дорогу, иди.
Наконец дымчатое облако поднялось стеной и с головой накрыло Бурова клубящимся капюшоном. Странно, изнутри оно было не мутно-молочное, а радужно-разноцветное, весело переливающееся всеми богатствами спектра. Словно волшебные стекляшки в детском калейдоскопе. От этого коловращения Буров остановился, вздрогнув, затаил дыхание и неожиданно почувствовал, что и сознание его разбилось на мириады таких же ярких, радужно играющих брызг. Не осталось ничего, ни мыслей, ни желаний, только бешеное мельтешение переливающихся огней. Вся прежняя жизнь — работа, зона, беснующиеся овчарки остались где-то там, бесконечно далеко, за призрачной стеной клубящегося тумана… Потом перед глазами у Бурова словно полыхнула молния, на миг он ощутил себя парящим в небесах, и тут же радужная карусель в его сознании остановилась, как будто разом вдруг поблекли, выцвели все краски мира. Стремительно он провалился в темноту. Такую же непроницаемую и беспросветную, как и черная полоса последних трех лет его жизни.
Такое, блин, кино.
Первое, что увидел Буров, разлепив глаза, была Богородица. Мастерски высеченная на надгробном, несколько просевшем камне. Рыжие закатные лучи освещали ее невинную улыбку, пухленькие ножки младенца и еле различимую, выбитую не по-нашему надпись. Полустертую, похоже, на латыни.
— Писец, приехали, — сообщил Буров Приснодеве, перекатился на бок и, поджав, чтобы согреться, колени к животу, принялся оценивать ситуацию. Та не особо радовала. Он лежал, в чем мама родила, подобно недоноску в банке, и с тоскою чувствовал, как желудок поднимается к горлу.
Мысли были заторможенные, вялые, тяжелые как жернова — какие-то там собаки, вэвэшники, пещера с туманящей цветомузыкой. В общем, здесь помню, здесь не помню. Как в том кино. А вокруг — могилки, надгробия, провалившиеся склепы. Ландшафт не для слабонервных. Но это еще ничего, терпимо. А вот запах… Непередаваемая вонь разлагающейся плоти, застоявшейся клоаки, перегнивающей земли. Оглушающая, давящая на психику, убивающая в душе все живое. Так, наверное, воняет в аду, если не считать, конечно, запаха серы.
“А на кладбище все спокойненько”, — Буров с усилием перевернулся на живот, поднялся на карачки, встал и тут же согнулся в неудержимой, нахлынувшей девятым валом рвоте. Желчью, до судорог в желудке. Внес, так сказать, свою струю в пронзительное кладбищенское зловоние. Изрядно попугал и Богородицу, и младенца. Но хоть не напрасно — стало легче. В голове прояснело, живот отпустил.
— Пардон, — Буров виновато взглянул на Приснодеву, тактично отвернулся, ладонью вытер рот и стал, сколько позволяли сумерки, производить рекогносцировку на местности. Кладбище было необъятным исполинским полем, сплошь изборожденным рытвинами могил и обрамленным по своим границам островерхими, с подковами аркад, зданиями. Крыши их были основательно утыканы печными трубами. Да, центральным отоплением здесь и не пахло. Только гнилью, трупами, истлевшими гробами.
— В трубочисты я б пошел, пусть меня научат, — Буров прищурился, высматривая подробности, хмыкнул оценивающе, прищелкнул языком и вдруг, даже не осознав еще толком, что произошло, почувствовал себя как-то неуютно. Карету увидел. Внушительную, запряженную четверкой, с зажженным фонарем и поклажей на империале. С кучером и двумя форейторами, сноровисто размахивающими руками. Бурову даже почудилось, что он слышит свист кнутов, грохот ободьев по булыжной мостовой, дробное постукивание копыт и ржание понукаемых лошадей. Карета протащилась вдоль домов, мигнула на прощание фонарем и скрылась. Будто ненадолго вынырнула из прошлого. Не тачанка, блин, не арба, не телега. Карета. Приземистая, в полумраке похожая на бочку. И очень мало похожая на обман зрения…
“Так”, — он нахмурился, сплюнул и, чтобы согреться, умерил дыхание — пусть копится углекислота, насыщает кровь, с ней теплее. Не май месяц. Хотя черт его знает какой. Все как в тумане. Итак, что мы имеем? Кладбище, судя по эпитафиям, не наше. Странная, с готическим уклоном, архитектура. И… карета. А еще: одно яйцо левое, другое правое. Да, негусто. Сплошной мрак. Натурально, сплошной и зловонный. Это вступала в свои права ночь, мрачная, без луны и звезд, густо пропитанная миазмами и испарениями кладбища. Меж крестов потянулся клубящийся саван тумана, липко оседающий на коже холодными каплями. Стало совсем весело.
“А вдоль дороги мертвые с косами стоят. И тишина…” — Буров бросил умерять дыхание и осторожно, стараясь не шуметь, двинулся к домам. Где жилье, там и огонь, и пища… Однако скоро он остановился, открыл, чтоб было лучше слышно, рот и резко изменил курс — его чуткие уши уловили звуки человеческого голоса. Визгливого, женского, на повышенных тонах. С учетом тембра, ночного времени и безветрия, до обладательницы голоса было метров восемьсот. “Режут ее, что ли?” — Буров обогнул массивное надгробие, крадучись, прошел вдоль каменной оградки и вдруг почувствовал, как рот непроизвольно наполняется слюной. В воздухе был явственно слышен запах закипающего варева. Готовящейся на костре немудреной похлебки из баранины с чесноком. Уж не такой ли папа Карло потчевал в своей каморке Буратиновых приятелей?.. “С картошечкой и шпинатом, — Буров проглотил слюну, подобрался к полуразвалившемуся склепу, осторожно, стараясь не дышать, выглянул из-за угла. — Ну, и кто тут за Мальвину?..”
Мальвин было две. Неряшливые, в невиданных чепцах, у костра, разложенного под внушительным котлом. Одна, постарше, мешала палкой варево, другая, чуть менее отталкивающая, шинковала овощи. На мраморной, как пить дать, отколотой от надгробия плите. Еще у костра присутствовал Карабас Барабас, плотный, рыжебородый, в малиновом камзоле. Лихо заломив набок шляпу с кокардой, он что-то попивал из оловянной кружки, весело раззявливал пасть и громко переговаривался с зачуханными Мальвинами. Те отвечали с подобострастной вежливостью, в меру кокетливо и до жути визгливо. Вот только по-каковски?.. Так, так, ну конечно же… Месье, желеманшпа си жур… По-французски. И тут Буров выругался. Про себя, матерно, по-русски. Мало что карета и камзол, так ведь еще и желеманшпа… Он отлично знал тактико-технические данные “Плутона” <Французский ракетный комплекс.>, помнил, как “Отче наш”, маршевую скорость “ВАБа” <Французский бронетранспортер.>, мог с закрытыми глазами разобрать и собрать “Фамасу” <Французская автоматическая винтовка калибра 5, 56.>, а вот с разговорным-то французским… Стоять! Лежать! Руки на затылок! Кто твой командир? Вот, пожалуй, и все. Хреново дело, разговорный барьер — один из основных.
А у костра между тем начал собираться народ. Явились две сомнительного вида девицы — расхристанные, простоволосые, в не первой, да и не второй свежести платьях со шнуровкой. С чириканьем подгребла ватага пареньков, шустрых, деловых, рано повзрослевших, при одном только взгляде на которых тут же вспоминался Гаврош. С достоинством пожаловала пара-тройка амбалов, вразвалочку, не спеша и немилосердно поплевывая: аромат баранины, вареной с чесноком, бил в нос, как видно, не только Бурову. Скоро на огонек слетелось до двух дюжин аборигенов. Первым делом все подходили к Карабасу Барабасу, заискивающе улыбались и совали ему в лапу деньги. В зависимости от суммы тот одних похлопывал по плечу, другим что-то резко выговаривал, третьих без промедления подвергал остракизму. Худенькой востроглазой девчушке он дал такого тумака, что та согнулась, упала на колени и, хватая ртом воздух, еле уползла прочь. На вид ей было лет двенадцать-тринадцать. В общем, чем дольше Буров смотрел, тем сильнее проникался мыслью — у костра было вовсе не так, как в сказке. Не было ни романтичной Мальвины, ни взбалмошного Буратино, ни забубенного Арлекина, ни озабоченного Пьеро. Это была банда. Стая, со своей жестокой иерархией, где неведомы сострадание и доброта, где в цене только сила, жестокость и боль. Искать помощи здесь бесполезно. Тем более с неприкрытой задницей. Ведь голый человек в глазах негодяя всегда есть существо низшего сорта. Нет, тут нужно было не просить — брать свое. Жестко, решительно, с предельной наглостью. Да и побыстрее, пока эту дивную, благоухающую, как амброзия, похлебку не сожрали.