Изменить стиль страницы

Меня отвезли в гостиницу „Астория“, которая раньше считалась одной из лучших гостиниц города; я помню, как отец мой обычно останавливался в ней во время визитов в Петербург. Теперь гостиница оставляла то же впечатление, что и город: никаких видимых изменений снаружи, но внутри изрядно потрепана. Меня поселили в роскошном трехкомнатном номере, довольно приличном, с работающей ванной. Это, как я узнал потом, в то время не было обычным состоянием гостиничных ванных. Что меня особенно удивило, так это многочисленные картины (подлинники) и фарфоровые фигурки на шифоньерах. Позже я узнал, что обычно в этом номере селили иностранцев.

Так как было еще раннее утро и мой компаньон ушел, сказав, что заедет за мной позже, я позавтракал в ресторане, который тоже показался мне знакомым, вплоть до узнаваемой формы официантов. Меню было довольно разнообразным, и так как я расплачивался карточками, то заказал рябчика — птицу, очень популярную в былые дни. Рябчика я не получил, пришлось довольствоваться чем-то попроще, вроде вареных яиц.

Как только я поел, появился в сопровождении двух инженеров мой компаньон, который принес составленную и отпечатанную на пишущей машинке программу моего визита. Программа была очень насыщенной, с ежедневными лекциями, несколькими визитами в лаборатории и с официальными приемами. Я также обнаружил, что являюсь гостем Комиссариата связи и, следовательно — государства, а вовсе не университетов, как было указано в официальном соглашении о поездке. Немного поторговавшись и уточнив расписание, я сумел выкроить время, чтобы осмотреть город и встретиться с сестрами. Я согласился читать лекции по-русски, хотя вначале мне показалось, что это довольно сложно, особенно потому, что новые науки — электроника и телевидение, использовали новые термины, звучание которых по-русски я не знал. Однако вскоре я понял, что могу использовать английские слова, склоняя их на русский манер, и меня хорошо понимали. Еще до революции многие иностранные слова прокрались в русский язык и стали частью русского технического языка. Аудитория в целом была очень заинтересованной, хотела узнать как можно больше, и ответы на вопросы после лекций часто занимали времени больше, чем сами лекции. Что меня особенно удивило, так это дисциплинированность аудитории по сравнению с раскрепощенностью моих студенческих дней. Когда заходил лектор, все вставали и стояли, пока директор института проводил инструктаж. Они садились только после того, как он разрешал им это.

Те несколько лабораторий, которые я посетил, особенного впечатления на меня не произвели, так как мало отличались от того, что я помнил. Они находились в основном в старых зданиях и были плохо оборудованы, особенно по сравнению с новыми, хорошо оснащенными лабораториями в Соединенных Штатах. Тем не менее я увидел много оригинальных экспериментов и результатов, с которыми прежде был не знаком. Конечно же, я спросил о профессоре Борисе Розинге, но большинство людей о нем никогда не слышали. В конце концов я узнал, что его арестовали, что он был сослан в Архангельск, где вскоре и умер.

Во время моей лекции в Политехническом институте я с удивлением увидел своего друга Петра Капицу, которого давно знал и в чьей лаборатории в Кембридже, в Англии, бывал раньше. Он был вместе с профессором Абрамом Иоффе, чьи лекции я посещал еще студентом. Я спросил Капицу, когда он возвращается в Кембридж, поскольку планировал заехать туда на обратном пути, но был удивлен его неуверенным ответом. Позднее я узнал, что ему не разрешили вернуться в Англию. Таким образом, он остался в России. Правда, получил должность директора Института физики в Москве. Об этом я узнал позднее, уже после возвращения в Соединенные Штаты, а то бы я и сам стал сомневаться в том, что мне удастся вернуться.

Я также посетил свою „альма-матер“, но не нашел никого из тех, кого знал раньше. Институт сильно изменился. Несколько раз я сходил в театры и посмотрел несколько опер и балетов, которые мне показались такими же прекрасными, как и раньше.

Я встретился с сестрами, у которых все было хорошо, хотя они постарели намного больше, чем я ожидал. Муж Анны, одной из моих сестер, как я уже упоминал, теперь был не только профессором в Горном институте, но и членом Академии наук, что, как я понял, было большой честью в русской научной жизни. Их нынешний статус был вполне удовлетворительным, но было ясно, что они пережили тяжелые времена и говорить об этом не выражали желания. У них был сын, они казались очень счастливыми. Вторая моя сестра, Мария, жила недалеко от них. Она бросила свою медицинскую карьеру и работала оформителем в институте. Со времени моего отъезда она вышла замуж, имела дочь, муж ее умер во время революции. От них я узнал, что моя мать тоже умерла, в Муроме, во время Гражданской войны. Они почти не общались с другими родственниками и мало что о них знали.

Моя неделя в Ленинграде пролетела очень быстро, и вскоре я уже ехал на поезде в Москву. Вагоны были чистые и удобные, и в купе подавали горячий чай с печеньем. В Москве нас отвезли в гостиницу, в которой я и раньше останавливался, но теперь ее переименовали. Тут расписание моего визита повторилось. Я читал лекции практически каждый день, ходил в театр по вечерам, искал родственников и встречался с ними.

Москва изменилась больше, чем Ленинград; было много новых зданий, и строилось метро. По специальной просьбе и с помощью моего компаньона нам разрешили пройтись по недостроенному тоннелю между станциями. Даже по неоконченному виду было понятно, что это проект, грандиозный по своему замыслу.

В Москве со мной беседовал глава Наркомата связи, который хотел знать, не будет ли американская компания, в которой я работал, заинтересована в том, чтобы продать и установить в Москве телевизионный передатчик и несколько приемников. Я ответил, что я всего лишь инженер-исследователь и у меня нет полномочий в коммерческих делах фирмы, но, если он хочет, я могу передать его вопрос главе RCA».

Во время визита в Москву со Зворыкиным произошло одно из самых странных совпадений в его жизни. Он, конечно, был рад визиту на родину, но теперь это была совсем другая страна, нежели та, которую он помнил. Революция, Гражданская война и возрастающие сталинские репрессии оставили свой психологический отпечаток, который был заметен даже самому невнимательному наблюдателю. Зворыкин столкнулся с этой ситуацией лично во время спектакля во МХАТе. Пьеса называлась «Дни Турбиных» Михаила Булгакова.

«Вместе со мной был глава Наркомата связи, которого сопровождало еще несколько инженеров. Некоторых из них я встречал раньше, во время моих визитов в различные лаборатории. Мы сидели в первом ряду, одного из главных героев играл знаменитый русский актер Василий Качалов. Он был так близко от нас, что, казалось, мы могли дотронуться до него. Я сидел между наркомом и каким-то человеком, который почему-то мне казался знакомым. Однако я не мог вспомнить ни кем он был, ни где я встречал его прежде.

Во время антракта мы разговорились, и я спросил его, откуда он родом и чем занимался. Когда он ответил, что родом из Екатеринбурга и раньше был зубным врачом, я внезапно узнал в нем следователя, который допрашивал меня, когда я был в тюрьме. Я был уверен, что он меня не узнал, иначе ситуация была бы неловкой для нас обоих. Но все же я был расстроен, и, когда в следующем акте услышал монолог, описывающий интеллигента, разрывающегося между революционными симпатиями и патриотическими чувствами, я попал под магию пьесы. Ситуация была очень похожа на ту, в которой я сам в те далекие годы оказался в Киеве. Я начал чувствовать надвигающуюся опасность, и моим единственным желанием было убежать. Только собрав все свои силы, я остался на месте, вцепившись в подлокотники кресла.

Из Москвы меня самолетом увезли в Харьков, Киев и, наконец, в Тбилиси. Мои впечатления от этих городов были менее яркими, в основном потому, что я знал их хуже, чем Ленинград. Служба гражданской авиации все еще была в процессе становления, поэтому взлетные полосы были в основном покрыты травой и условия в аэропортах весьма примитивными. Я помню, как при посадке на одном из промежуточных аэродромов пилот увидел на полосе нескольких свиней и ему пришлось сигналить, прежде чем они убежали. И только тогда мы смогли приземлиться.