Изменить стиль страницы

Как тщательно уничтожалось все связанное с Катынским преступлением: расстрелом энкавэдэшниками 15 тысяч польских офицеров. Даже тогда, когда не оставалось сомнений в истинных виновниках этого преступления, невозможно было обнаружить никаких документов, подтверждающих это. Ниточка нашлась в ведомостях о продовольствии конвойных войск, сопровождающих эшелоны с пленными поляками к местам их убийства. Вся практика исторической науки убеждает: сколько бы ни уничтожались, как бы ни фальсифицировались документы, все равно – что-то остается. В свое время Салтыков-Щедрин заметил, что «русская литература возникла по недосмотру начальства». Думаю, что это можно сказать и о той исторической правде, которая с таким трудом пробивается наверх.

Наверное, не скоро исследователи получат доступ в «святая святых» зловещих архивов: там, где сохраняются доносы стукачей, подлинные протоколы допросов, очных ставок, поддельные и настоящие письма родных, словом, вся бумажная, обильная продукция десятков тысяч людей, занимавшихся истреблением людей, организацией массового террора.

Конечно, сейчас, хоть и не полностью, результаты этой деятельности раскрыты. КГБ и до сих пор не открывает точную и достоверную цифру убитых, но уже возможно получить разрешение, какое получил в свое время я: взять в руки тоненькую папку с несколькими бумажками и узнать точно день расстрела близкого человека. Несколько месяцев, из номера в номер, газета «Вечерняя Москва» публиковала фотографии и короткие справки о людях, расстрелянных где-то в подвалах зданий, расположенных в проклятом квартале, и тайно захороненных на одном-двух московских кладбищах. И все эти убийства относятся не к пику 1937– 38 годов. Это люди, убитые в самом начале тридцатых годов и ничего общего не имеющие с теми слоями партийного и советского руководства, которые уничтожались, начиная с сигнала, данного 1 декабря 1934 года. Это самые простые, беспартийные люди, работавшие кладовщиками, бухгалтерами, младшими научными сотрудниками, ещё кем-то… Поразительно, что между их арестом и расстрелом проходит очень короткое время – иногда равное нескольким неделям. Вероятно, никто из их близких не понимал, почему их схватили и убили. Мы теперь знаем.

В «Вечерней Москве» – «Расстрельные списки» людей, самых разных профессий. Но все они в большой или малой степени работали в системе, связанной с продовольствием, сельским хозяйством. Тридцатый год – организованный голод на Украине, неорганизованный голод, доходящий до Москвы. И мы вспоминаем гневную речь Сталина о необходимости «беспощадной борьбы» с «организаторами голода». Вот они, эти убитые бухгалтера, агрономы, конторщики, и должны были доказать народу, что виновники голода пойманы, изобличены и понесли заслуженное наказание. Всматриваюсь в маленькие тусклые фотографии людей, на лицах которых уже лежит отпечаток близкой гибели… И в даты расстрела. Их убивали партиями – по 15-20 человек за один прием и этими же партиями ночью отправляли на кладбище, где в каком-нибудь дальнем углу уже была вырыта большая, готовая принять трупы яма. И на кладбище кто-то – вполне доверенное лицо – принимал эти трупы и расписывался в их принятии. Вот и сохранилась та ниточка, которая затем протянулась в архив Управления КГБ по Москве, раскрывший дела этих убитых. Это уже в последующие годы, когда убивали в Москве каждый день не десятки, а много сотен людей, хоронили трупы не на кладбищах, а где-нибудь в Подмосковье, в выбранном потайном месте, окруженном забором, и занимались этим не простые, хоть и давшие подписку работники коммунального хозяйства, а кадровые палачи различных рангов и специальностей.

Но как бы ни были страшны по своему количеству «сиюминутные» убийства – выстрелом в затылок, все же основное количество тех «невернувшихся» – это погибшие в лагерях, в огромном количестве больших и малых островов архипелага ГУЛАГ. Острова эти были разные по своему устройству и назначению, они были разными, изменяясь и во времени.

Я попал в первый лагерь моей гулаговской жизни осенью 1938 года. Устьвымлаг был лесозаготовительным лагерем обычного режима и носил все черты лагерей 1937-39 годов. И хотя они и выполняли обязанность давать лес, но это была все же «гильотина на хозрасчете» – это были лагеря уничтожения. Те, которые не стали «придурками», то есть не находились на работе, требующей полной затраты физических сил, все те, которые работали только лесорубами, были обречены на уничтожение. На медленную или же быструю смерть от истощения и жизни в условиях, невыносимых даже для такого пластичного и выносливого биологического существа, как человек. Могу смело утверждать, что ни одно крупное млекопитающее – ни коровы, ни свиньи, ни козы, ни какие-либо другие – не могли выдержать таких условий жизни, в каких месяцами, а то и годами жили и даже выживали люди. Мне рассказывали – и это очень похоже на правду, что головастые вурдалаки – плановики в ГУЛАГе – рассчитали, что каждый заключенный в лагере сможет работать три месяца и этим хоть несколько оплатить расходы на процедуры, связанные с его уничтожением. Ну, а после трех месяцев его сменят другие. Ибо в эти наиболее убойные годы этапы шли один за другим, и главной заботой начальства было – как принять заключенных. Конечно, несложно было открыть новый лагерь: привозили в тайгу, окружали кусок леса колючей проволокой, ставили вышки, и начинай… Но это все же требовало расходов: строительство бараков, столовой, вольнонаемного поселка и пр. и пр.

Проще было пропускать людей через уже обустроенный и действующий лагерь. И для размещения все новых и новых этапов не обязательно было даже строить новые бараки. Первую зиму на Первом лагпункте Устьвымлага я прожил в палатке. Огромная, длинная палатка из обыкновенного брезента, в ней двухэтажные сплошные нары, даже не из досок, а из кругляка – тонких бревен; посередине палатки – печь, сделанная из обыкновенной железной бочки из-под бензина. Печь раскалена до красноты, находиться около нее невозможно, но зато в углах палатки – нетающие сугробы снега. И, конечно, никаких постельных принадлежностей. Так тесно, что все спят на боку, прижавшись друг к другу, и поворачиваться можно только всем вместе – по команде… И хотя нары из кругляка не самое удобное ложе, а подушку заменял обрубок бревна, мы засыпали мгновенно: ах, какое это блаженство – проваливающий в ничто арестантский сон! И какое это ужасное пробуждение, когда тебя разбудит удар молотком по рельсу у входа и надо первым делом отдирать от нар и брезента примерзшие за ночь волосы… Я уже писал в своей книге, что из нашего московского этапа в 517 человек, прибывших осенью тридцать восьмого года, к весне тридцать девятого осталось всего 22 человека. А остальные, вместе с сотнями других, закопаны на лагерном кладбище, которое сейчас, наверное, и обнаружить невозможно под зарослями поднявшегося молодого леса и кустарников. Умерших сменяли другие. Всякая статистика о количестве заключенных на такое-то число – неточна, неверна. Ибо она не отражает сменяемость «контингента», быструю замену погибших новыми, из непрерывно поступающих этапов.

***

Свой знаменитый труд Александр Исаевич Солженицын определил как «Опыт художественного исследования». Очень точное, делающее честь скромности писателя название. Оно и не могло быть другим, ибо основывалось только на рассказах, иногда не прямых, а пересказанных, и на своем личном, к счастью для автора не очень богатом, лагерном опыте. Я верю, что когда-нибудь будет предпринято не художническое, а научное, основанное на документах исследование того явления, которого не знала всемирная история. Уже сейчас просачиваются кой-какие подлинные документы. Объясняется это не либерализмом нынешнего КГБ, а тем, что лагеря находились не в ведении непосредственно НКВД, а ГУЛАГа, который был, собственно, почти самостоятельным ведомством. А потом, когда произошло разделение между Министерством государственной безопасности и Министерством внутренних дел, то лагеря очутились хотя и в родном по душе и назначению ведомстве, но все же другом. И лагерные дела попадали не в сейфы Госбезопасности, а в обыкновенные шкафы Министерства внутренних дел. А там и возможность заглянуть более возможная.