Изменить стиль страницы

«Посмотрите на Немо, – язвил Арчибальд, набычившись и спрятав подбородок в шарф, – как вам кажется, он не родственник тому Немо, о котором все знают – а может его двойник? Можете представить нашего приятеля забравшимся в железную банку и еще укрывшимся для верности под толщей воды – и так годы напролет, годы, годы? Я бы представил в смысле сходства мизантропий, но у него все-таки тонковата кишка…»

Немо отмалчивался, покачивая головой, и приговаривал лишь: – «Арчи, Арчи, это старая песня, придумайте что-нибудь посвежее», – а Арчибальд сверлил его глазами и возмущенно фыркал. «Вы возражаете, но я не слышу возражений – вы немы, Немо, – утверждал он, размахивая стаканом, как жезлом. – За вас говорит переученный медик, вы тычете скальпелем и грозно нацеливаете стетоскоп, но этого недостаточно, чтобы преодолеть гравитацию, проткнуть плотные слои и пробиться вверх, в стратосферу, а уж оттуда обрушиться таким громовым раскатом, что прислушаются все, пусть даже сами того не желая. Смотрите: я затыкаю пальцами уши – и я вас не слышу, вы в изоляции, вы отрезаны. Да у вас даже и нет костюма с кислородной маской – куда вам в стратосферу, Немо?..»

Немо пил, морщился, заедал ветчиной и спрашивал кротко: – «Ну что вы так кипятитесь, Арчи? Пусть стратосфера не для меня – но мне ведь и не нужно. Вы считаете, что вам нужно, так и считайте себе ради бога».

«Да! – кричал Арчибальд. – Да, мне нужно. Да, я уже там – кто не верит, того прочь с трибуны. Оставляем лишь единомышленников, поочередно избирая друг друга на трон. Остальных – за пределы сознания и вообще изгнать. Только так, а иначе – слишком много объяснений: прочие непонятливы, все растолковать не хватит ничьей жизни…»

«Бросьте Арчи, – ласково улыбался Немо, и я видел железный блеск в выпуклых стеклах, – так уж и изгнать? Небось не выйдет. Да и куда вы без них?»

«У меня не выйдет? – грозно вопрошал Арчибальд. – У меня все выйдет, даже если смотреть пристрастно, как вы смотрите все. О, этот вечный, вечный внимательный глаз… Но не тот – невидимый, а ваш – невидящий…» – и он всхлипывал и замолкал, прижимая к себе бутылку, а потом вскидывался, будто просыпаясь, и вновь разражался тирадами – гневными и взволнованными, отрывистыми и малопонятными – и так продолжалось глубоко заполночь, пока мы не разошлись по домам, оставив Арчибальда спать прямо на полу и перепоручив его заботам многотерпеливой Марии.

Глава 5

Наутро после первого посещения Арчибальда Белого, мучимый похмельем и воспоминанием о чем-то постыдном, я, лежа в постели, восстанавливал по памяти разговоры минувшего вечера, но достиг немногого – все значимое ускользало, оставляя лишь мишуру восклицаний, да пару-тройку броских словечек. Немо виноват, решил я с обидой и подумал при том, что Арчибальд, будь он занят тем же и так же терпя неудачу, тоже обвинил бы во всем близорукого доктора. Чушь конечно, Арчибальд скорее всего работает, не покладая рук, сказал мне кто-то другой, исполненный понятного презрения к лентяю, разлегшемуся в кровати, но вскоре мои обличия примирились, и я вышел к позднему завтраку во вполне благодушном состоянии духа. Мария – «моя» Мария – была подчеркнуто строга и посматривала с осуждением, но меня было не пронять, я лишь подмигивал ей и грубовато шутил. День прошел в праздном шатании по берегу, даже к рыбакам идти не хотелось, тем более что ветер посвежел и пробирал до костей. Ближе к вечеру пришли Паркеры, но я, почувствовав вдруг непонятное раздражение, сослался на занятость и скрылся у себя, чем наверное весьма их удивил.

В спальне, посидев бездумно какое-то время, я достал было фото Юлиана, но тут же засунул его обратно в сумку – отчего-то смотреть на него показалось глупым. И впрямь – моему «секрету» все равно ни жарко, ни холодно. Кто-то пишет картины, а кто-то прозябает бесцельно – закономерность, как ни крути. В потрепанной карточке все знакомо, нового не прибавишь: захочу – помилую, захочу – «казню», пусть лишь в воображении и, теперь, вовсе непонятно как. Захочу – вообще забуду и не вспомню никогда, хоть это и вряд ли – по крайней мере, пока не найдется что-нибудь взамен… Как там мой бесполезный кольт, подумалось с ленцой – оружие давно уже лежало нечищеным, так что я устыдился, достал его, разобрал и стал старательно протирать тускло поблескивающие части. Когда с этим было покончено, и револьвер, завернутый в тряпку, вновь оказался на дне под толстым свитером, я взял лист бумаги, чтобы приступить к привычному записыванию имен, но не написал ничего, лишь начертил маленькую пирамидку и аккуратно ее заштриховал. Потом произнес вслух – Сильвия, – подождал немного и рассмеялся петушиным смехом, затем подумал еще, принял решение немедленно начать новую жизнь, но вдруг собрался, вылез в окно и опять отправился к Арчибальду.

С тех пор я стал бывать у него чуть не каждый вечер. Многое коробило меня, и моя Мария ворчала неодобрительно, но неуловимый дух, что витал в студии, дразня невозможным, открывая возможное там, где его не ждешь, манил, как запретный плод. Внутри, особенно когда спускались сумерки, казалось просторнее, чем снаружи, пространство вмещало в себя отголоски жизней и обрывки судеб самого причудливого свойства. Мир словно освобождался от пут, распрямляясь, как пружина, легко было поверить, что он вовсе не тесен, хоть потом, на другой день, меня все же тянуло на океанский берег, чтобы вдохнуть иного простора – более привычного, чем грезился ночью накануне. Арчибальд был неизменно приветлив и не тяготился мною – по крайней мере, ничего такого не бросалось в глаза. Я почувствовал в нем близкую душу еще с первого визита, и он, думаю, дорожил моим обществом по той же причине, хоть, конечно, не обходилось без колкостей и взаимных обид. Его нельзя было отнести к людям, приятным в общении или, на худой конец, просто к уживчивым и беззлобным – талант требовал жертв, как ненасытный молох, и с окружающих сбиралась соответствующая дань. Мириться с его странностями было порой нелегко, но протестовать не получалось, да Арчибальд наверное и не понял бы меня.

Его индивидуальность соперничала с моей – то есть это мне так казалось, сам же он явно считал, что конкурентов нет. Ее котировки ползли вверх, а все оттого, что ему-то было в чем самовыразиться, выставляя себя на всеобщий суд. Вся студия уставлена холстами, пусть и повернутыми к стене до поры, разверни любой, всмотрись – и провалишься в иное измерение, в новый мир, полный своей гармонии, создать которую прикосновением или мазком не можешь ни ты, ни любой другой, кроме него, Арчибальда Белого, художника и властелина. Этакие амбразуры, чтоб каждый мог заглянуть в свои тайники – хитро придумано, ничего не скажешь. И повелевает ими он один: захочет – создаст еще, не захочет – будешь обходиться уже знакомыми, в которых впрочем достанет скрытых черт на любое количество повторных взглядов. Так что исключительность налицо – налицо и власть, ей присущая, но тут же – и неизбежное сомнение, прокрадывающееся с каждым холстом (а ну как волшебство ослабло), и другой ядовитый подвох, о котором не задумываешься, пока вдруг не иссякнут замыслы или силы. Потом-то можно гневаться и бушевать бесплодно, но поздно – счет подведен, и любой из тех, что восхищались, искренне или нет, скажут, призадумавшись – а смотрите-ка, вот оно и все. Немало, слов нет, но – все, больше не будет. Исключительность, оказывается, всегда измеряется конечным числом на сторонний взгляд, пусть значительным иногда, и, раз так, обязательно отыщутся охотники посчитать. Десять картин, сто, триста… Пятьсот сорок две – больше нет? Целый мир в каждой – это да, но все же, разрешите спросить, эта последняя?

Арчибальд, конечно, знал все это ничуть не хуже меня. У каждого свои увертки, и себя в общем нетрудно успокоить, но любого разозлит, если он уже начал, и счет пошел, а другой лишь претендует, ничего не вынося на обозрение и не предлагая счетных единиц для оценки своего «я». Причем претендует вовсю, хоть я и старался держать себя по возможности скромно, ибо тоже понимал: право голоса у меня сомнительное, еще, уже или всегда, но привычка – вторая натура, не слишком-то скроешь. Конечно, если бы кто-нибудь проболтался ему про дурманный кошмар, падения под зловещий хохот и четырнадцать ступеней, как итог, подведенный столь безжалостно, то от раздражения, наверное, не осталось бы следа, но проболтаться было некому – уж я-то не собирался ни в коем случае, а больше никто и не знал. К тому же, единицы единицам рознь – поди сопоставь и соизмерь – и любые счеты выходят напрасны, когда задумаешься о грубости инструмента или, к примеру, о слишком лживой природе всех чисел вообще.