Изменить стиль страницы

«Да нет же, нет, – Немо старательно замахал руками. – Картина талантлива, весь Арчи талантлив, никто не спорит. Но если кто-то решит об этом заговорить – о том, что на картине и вообще… Ведь содержанья не будет, только напрасные старания – все содержание осталось на холсте, а словеса критиков и самих живописцев – пустое, пустое…» Немо отхлебнул из стакана с видимым удовольствием. Он теперь уже не кашлял и не вытирал слезы, а мне, напротив, джин перестал лезть в горло, так что я отставил свой стакан подальше, решив, что больше к нему не притронусь.

«Арчи не понимал этого, – заявил Немо безапелляционно, – и я открыл ему глаза – я, а не кто другой. Потому что, кто он, Арчи? Правильно, он художник, его удел – сомневаться и страдать, мучиться невосприятием и неприятием, подавлять в себе искательность и все равно заискивать вновь и вновь. И я мог бы просто смотреть, посмеиваясь втихомолку, но я не стал, хоть он платит мне черной неблагодарностью на каждом шагу. Я сказал ему: Арчи, найди новое содержание для каждого полотна, все равно какое, пусть не связанное с полотном ничуть, придумай что-то, что отвлечет и заставит отвернуться в сторону, сбивая с толку, и ты увидишь, как тебе станет проще. Выдуй статуэтку из стекла или придумай рассказ с заковыркой – каждый сам отыщет несуществующую связь и понастроит ассоциаций. И будет смысл! – Немо ударил себя кулаком по коленке. – Да, будет смысл и будет предмет для разговора! Я сказал ему: Арчи, так становятся знаменитыми и выныривают из безвестия, и он не поверил мне, но смотрите – у него теперь всегда есть история наготове, хоть он и считает, что это его собственная идея. Но я-то знаю и потому никогда не забываю спросить – про каждую картину в отдельности, чем-то мол прикроется на этот раз – и он всегда выдумывает что-нибудь, я уже и не сомневаюсь почти, а мои вопросы – это так для проверки, ну и поддразнить немного, на правах так сказать непризнанного вдохновителя…»

Немо смотрел на меня выжидательно-серьезно, а мне вдруг очень захотелось оскорбить его или уколоть насмешкой. Это было недостойно, тем более, что он наверняка был искренен со мной, и я попытался взять себя в руки. Пожевав какой-то зеленый листок и поулыбавшись в пространство, я ответил Немо таким же внимательным взглядом и заметил вежливо: – «Да, но разве недостаточно того содержания, что уже на холсте?»

Немо вздрогнул, как гончая, учуявшая след, и впился в меня глазами. «Вот! – воскликнул он. – Вот оно главное заблуждения любого создателя! И видно оно мне, поскольку я не создатель, – добавил он, смешно моргнул и спросил с подозрением: – Вы что, создатель, Витус?»

«Н-не думаю», – неуверенно признался я, но Немо уже не слушал. «Это заключено в моей теории двух точек, и пусть другие оговаривают и хулят, я чувствую в ней истину всем своим нутром, – говорил он быстро, чуть-чуть шепелявя. – Меня научили ей окаменелости – о, в окаменелостях столько мудрости, что вам и не снилось – а после я стал применять ее, где только можно, и скоро убедился, что в мире нет ничего верней…»

Я послушно кивал, думая, что и он достоин жалости не меньше чем Арчибальд, а Немо успокоился немного, сел поудобнее и говорил уже раздельно и не торопясь. «Вы встретили женщину и сделали глупость, – внушал он мне, – почувствуете ли вы суть? Нет, никогда, пока все не повторится еще раз, то есть не все, а лишь отдаленное что-то – имя или завиток волос, или, скажем, ямочка на щеке – и оттого ваша глупость неуловимым отдаленным чем-то окажется похожа на прежнюю. Или: поставьте одинокую часовню на пустой равнине – и сердце ваше не дрогнет при взгляде на нее, но окружите ее серым цветом жилищ, рыночной суетой и постройками бедняков – и вдруг ее прелесть, чуждая обыденному убожеству, так и заиграет, так и бросится в глаза, вызывая скупую слезу. Так и любая мудрость, Витус, есть ничто без скудоумного последователя, что пачкает бумагу тысячью разъяснений, так и картина бедна без сюжета, пришпиленного к ней канцелярской скрепкой, а гениальная музыка не звучит без городского шума, отделенного стенами, как раз и построенными для того, чтоб его не было слышно… Две точки, Витус, две точки – они много, много лучше, чем одна!» – и Немо, увлекшийся и зашепелявивший вновь, остановился, чтобы перевести дыхание.

«Но…» – начал было я и уперся следующим словом в категорически выставленную ладонь. «Не спорьте, – посоветовал Немо, – я спорил со спорщиками много раз. Я знаю все, что вы скажете, и знаю, что вы скажете правильные вещи. Беда лишь в том, что они – о другом. Вы замкнуты на себя, Витус, и все примеряете к себе без разбору, даже и не посмотрев на бирку с размером, а стоит ли вообще упоминать о таких, как вы или я, или хоть к примеру наш пьяный Арчибальд? Стоит ли говорить о горстке людей, настолько восприимчивых к гармонии или совершенству мысли, что им не нужны подсказки? Какой смысл брать их в расчет, если они, будучи растворены в океане человеческой массы, даже не меняют его химической формулы? Вы пристрастны и неуловимо слепы, а потому и исключаетесь из списка достойных оппонентов. Возьмите Арчи – Арчи творец, он талантлив и смел, и уверен в себе, насколько возможно в его уединенном положении, но скажите ему: Арчи, твои картины любимы всеми, кроме всего человечества – любимы Витусом, почитаемы мною, Немо, уважаемы теми из твоих однокашников, что еще про тебя помнят, и боготворимы твоей Марией, которая не понимает в них ни черта. Прочее человечество, правда, знать их не хочет, ему подавай что-нибудь попроще и позабористее на вид, разжеванное в кашицу и с большим количеством обнаженной натуры, но что мол тебе за дело, истинные ценители – вот они, тут… Да, скажите это Арчи, и он может плюнуть вам в лицо от обиды – Арчи очень воспитанный человек, но это и для него окажется слишком. И вот, смотрите, он готовит истории на каждый случай, обкладывается ими про запас, хоть я ничего такого ему и не говорил – он чувствует, чувствует что-то, и не есть ли это свидетельство, что гордость его сломлена? И не лучший ли это критерий для любой теории – превзойти, победить гордость тех, кто считает себя выше прочих и творит свое, не желая отвлекаться на теории вовсе? О, вы не знаете многого, Витус…» – покачал он головой, но в этот момент Арчибальд Белый вошел в студию, сильно хлопнув дверью, и Немо сразу замолчал, нагнувшись к столику и принявшись разливать по стаканам остатки джина, на глазах вбираясь назад, внутрь, как рогатая улитка, и прячась за спасительными очками.

Мне было, что ему ответить, и в глубине души я понимал, что он не так уж не прав, пусть Арчибальд вызывал симпатию, а Немо был отвратителен и изворотлив. Мне хотелось рассказать ему об игре Джан и стремительных комбинациях, вся каверза которых становится видна только при случайном ходе где-нибудь в другой части доски, открывающем простую ловушку, обойти которую казалось бы – пара пустяков. Это ли не городской шум, шорох шин и рев полицейских сирен, подтверждающие невольно, что где-то звучат гениальные ноты? Это ли не пресный речитатив, что вдруг открывает подлинную глубину пространства на холсте? Любомир Любомиров мог бы яростно поспорить, но кто стал бы слушать его, неисправимого прагматика, озабоченного лишь достижением выигрыша и воспринимающего правила игры как одни только средства, не задумываясь об их собственных неприметных смыслах. И стоит ли слушать, к примеру, Арчибальда или вообще всех тех, кто творит – прагматиков своего рода, всецело занятых вещами, от которых на простых смертных нападает зевота? Я мог бы соглашаться и мог бы возражать, но вместо этого глотнул спиртного и надменно отвернулся в сторону, будто уличенный в грязных мыслях.

«Я стал гораздо трезвее, – объявил Арчибальд, подходя к нам, – потому, думаю, еще одна бутылка не помешает». Он засунул руку за ящик с красками, стоящий неподалеку, и вытащил оттуда новую бутыль джина, невзирая на жалостливый взгляд Немо, после чего мы стали пить и пьянеть, не умствуя более и не вспоминая ни о картинах, ни об историях, ни о доморощенных концепциях, объясняющих необъяснимое, и если это и подпадало под теорию о двух точках, то каким-то слишком сложным для меня образом. Шутки Арчибальда становились все злее, он раз за разом нападал на притихшего доктора, а тот сносил все терпеливо, по-видимому давно привыкнув к такому характеру их застолий.