Изменить стиль страницы

Так или иначе, я сделал все, что мог, и чувствовал себя выжатым до последней капли – уже очень давно мне не доводилось так много работать языком. Юлиан же был бодр, но задумчив – я надеялся, что неспроста – и долго тряс мне руку у гостиничного крыльца прежде чем нырнуть в терпеливо ожидавшее такси. «До скорого», – бросил я ему на прощанье и отправился к себе мимо почтительно замершего швейцара, сделавшего стойку на мой парадный вид.

Поднявшись в номер, я, как был в костюме и ботинках, растянулся на кровати и закрыл глаза. В голове шумело, вкус плохого кофе все еще чувствовался во рту, а на душе было тоскливо и мерзко. Все, что я наплел Юлиану, представлялось теперь сомнительной фантазией или и вовсе очевидной чушью. Конечно, серьезные дела так не делаются, и он наверное должен это знать. Но, с другой стороны, поверить можно во что угодно, если захотеть самому, если глаза застит близкая выгода, а собеседник напирает без устали. На то и был расчет, ничего другого я все равно предложить не мог, оставалось лишь надеяться, что мой напор был достаточно красноречив, заполнив собою все логические пустоты или хотя бы их большую часть, а денег Юлиану хочется по-настоящему, денег и успеха, так что боязнь спугнуть крупный куш окажется сильнее разумных доводов. Все же, если он упрется и захочет прежде посмотреть на кого-нибудь из «толстосумов», мне нечем будет крыть, подумал я отстраненно. Весь план тогда насмарку, а другого нет. Ладно, не стоит теперь об этом, хватит уже Юлиана на сегодня…

Я неторопливо разделся, пошел в ванную и стал под холодный душ, потом резко сменил его горячим, таким, что едва были силы терпеть, и снова холодным – до дрожи и мурашек. Растершись полотенцем и облачившись в халат, я почувствовал себя гораздо бодрее. Было поздно, но спать не хотелось. Послонявшись по номеру, я остановился перед грудой прочитанных газет, поглядел на них задумчиво, а потом вдруг уселся за стол и схватил лист бумаги с гостиничным орнаментом вверху, приговаривая – сейчас, сейчас я вам… Все смешалось у меня в голове – мерзкий привкус от собственного вранья и возмущение чужим самодовольством, воспоминания и легенды, ночная явь и давние грезы. Хитроумный план с благою целью – с благой ли собственно, к чему, зачем?.. Как-то опять недоставало опоры, и не хотелось даже трогать обезьянью лапку на щеке – вдруг и она не взаправду? Я вывел крупно посреди листа: – «К вопросу о маленьких синих птицах, человеческой глупости и слепой душе», потом перевернул его и стал писать яростно, то и дело корябая безвинную бумагу, выплескивая неизвестно на кого всю досаду, что скопилась внутри, не имея выхода.

«Пусть до вас нельзя докричаться, – строчил я, закусив губу, – пусть вы слышите, но не желаете слышать, как сетовал бедный Паркер, хоть Паркер по сути ничем от вас не отличим, но это не значит, что вас оставят в покое и не будут, пусть нечасто, тыкать лицом во все то, чего, право, стоит стыдиться. Вы конечно не стыдитесь, хоть и подозреваете, что должно быть стыдно, но вас все равно – лицом и лицом, может когда-то что-то проснется. Да, каждая попытка – как звон разбитого стекла, а то и хрустального сосуда; да, у самых жарких порывов недостает сил на ничтожнейший сдвиг, но знайте, ваша твердолобость тоже не беспредельна, и что-то незваное проникает порою даже сквозь бряцающие латы, которыми так гордится любой, кто по-вашему повзрослел и влился. Влился в ряды: строен строй и бесшабашна песня, но в глубине все равно страх, ваше войско не имеет духа, способного победить самого ничтожного врага. Так говорил один мой знакомый, я вам его не выдам, так думаю и я сам – смешно не разглядеть: из страха вы сбиваетесь в кучу и цепляетесь друг за друга, не в силах отойти в сторону ни на шаг, из страха глядите все в одну точку, не умея повернуть головы или хотя бы чуть скосить зрачок. Веди нас, молите вы очередного вожака, что пролез вперед, лишь прыткостью отличаясь от прочих, и он ведет, послушный – но все отчего-то топчетесь вы на узком пятачке, словно и нет дорог, уводящих вширь, вдаль, прочь…»

«Но я не о том, – начинал я с новой строки уже на следующем листе. – Что толку жонглировать словами, определяя и переопределяя давно названное до меня. Я о жарких порывах и безразличии ледника, о частицах гармонии и ржавых прутьях темниц, об отчаянном крике и злорадном смехе. О, вы умеете отталкивать сердито протянутое от чистого сердца, не замечать бесценных приношений, отданных мнимым пастырям на суд, но зато и любите отнимать последнее, с бессловесной мольбой прижатое к груди. Творящие для вас презираемы вами за то, что они не такие, как вы; обирающие вас уважаемы премного, ибо в них ваш тайный идеал. Возведя лицемерие на трон, вы проливаете лицемерную слезу, когда уже поздно и ничего не вернуть, и довольствуетесь лишь крохами от щедрых даров, ленясь и скучая, боясь сомнений и оглядываясь один на другого. Что ж, крохи – это лучше, чем ничего, даже они способны разбудить в вас что-то, пусть и кратко, и трудно, но когда смотришь, как вы бродите по пыльным тропам, наступая подошвами на добытое кем-то со всем трепетом души и оброненное вами беспечно, то так хочется взять вас за ворот и – лицом, лицом, чтобы стало неловко, хоть я и знаю, что не станет».

Я схватил очередной чистый лист и продолжил, уже спокойнее: – «Не станет никогда. Но речь опять же не о том. Почему я сбиваюсь на вас, хоть вы и недостойны написанного слова, это вопрос из вопросов, но место ему не здесь. Лишь хочу спросить, обращались ли вы взглядом, затуманенным мишурой, хоть изредка к тем, у кого жаркие души и порывы бескорыстных страстей, задавались ли мыслью, каково им, неприкаянным и не имеющим ни пастырей, ни паствы? Что заставляет их выбирать пути, исполненные терний, и не бежать ни насмешек, ни бессонных мук, воссоздавая терпеливо, по ничтожным крупицам, линии и формы, близкие совершенству? Почему эта близость не дается им в руки? Что значит совершенство для них, и что значит для них остальное?.. О, вы ужаснулись бы даже и вопросам, если бы прониклись ими всерьез, а что до ответов, то они вам не грозят, не ждите. Знайте лишь, что те, на тернистых дорогах, они счастливее вас во многие сотни раз, как бы кому ни хотелось верить в обратное, и они сильнее, каждый своею силой, всех ваших силенок, сложенных в общий вектор, каким бы самодовольным смехом ни случалось вам смеяться над любым из них. И то – у них большие пространства, а у вас казематы и теснота, у них бесшумная вечность, а у вас хронометр, отсчитывающий секунды, и чем дальше, тем быстрей и быстрей. Вы хотите успеть, но успеть нельзя, потому что секрет не в том, а им в общем и некуда спешить, иные из них могут порхать беспечно в своих раскрашенных грезах, в мирах, видимых им вовсе не так, как пытаются представить в чертеже ваши злобные карандаши. Вам никогда не понять их и не дотянуться ни рукой, ни мыслью, даже если у вас и случится какая-нибудь нечаянная мысль. Так было и так будет дальше, вы не станете другими, даже если вас и ткнут носом в ваш собственный срам, во что я не верю, потому что это некому сделать – своим как бы и нет причин, а творящие и чужие, если и выдастся случай, отмахнутся в недоумении – что вы, недосуг. Я вот пытаюсь, но я слаб, пусть и чужой, а кто еще – даже и не пойму. Да, вам не повезло, вы никому не интересны – даже и друг другу, даже и прочим представителям вашего тучного семейства – вас можно рассмотреть лишь как явление, абстрагированное от частностей, не могу написать «от личностей» – понимаете, почему. И вот: явление, скопление естеств, усредненная материя, молекулярная протоплазма. Творящие и чужие, противные вам, могут взглянуть на нее попристальнее – ну как сверкнет что-то краткой вспышкой, натянется струной или забурчит, вспучится, лопнет… Вглядятся и создадут образ, что вберет в себя многое, и преподнесут вам же щедрым подаянием, а вы уроните в пыль, потом заметите случайно, отряхнете, посмотрите и ужаснетесь вдруг – аж волосы дыбом. Так-то будет, ваш собственный срам, не чей-то, но, впрочем, что вам с того, в общем и не привыкать – покрутите головой и побредете дальше, строен строй, бесшабашна песня, и я побреду поодаль пятой колонной, помеченный наспех вашими сторожами, весь озадаченный и неспокойный, весь встревоженный, весь в тягостном раздумье. Вот что беспокоит и не дает заснуть, вот что тревожит и теребит, мучит и не отпускает: а зачем вообще вам дали способность мыслить? И еще: а дали ли вам ее на самом деле, или это еще одно из заблуждений, что я ношу в себе, сам не зная того?»