Изменить стиль страницы

Третья глава

I

Афонька второй день ходил без дела по Смоленску.

Поручение, ради которого барин Александр Артемьевич отправил его сюда, было выполнено: Софья Васильевна жила уже в сельце Путятине у тетушки, стольницы Помаскиной.

Сначала Афонька разыскал в Смоленске Софью Васильевну (она жила при Борухе Лейбове, вела ему всю торговую переписку) и передал ей письмо Александра Артемьевича. А потом поехал в сельцо Путятино.

Тетушка, получив письмо Возницына, тотчас же собралась в Смоленск и привезла Софью к себе: с Софьей она познакомилась давно, еще вернувшись из Никольского. Живая, умная Софья очень понравилась Помаскиной.

Афоньке можно было спокойно возвращаться в Питербурх.

Софья передала Афоньке ответное письмо Возницыну и велела Афоньке кланяться барину, а Помаскина, кроме всего прочего, велела безопасности ради дождаться в Смоленске отъезда Боруха Лейбова, чтобы ехать вместе с ним в Питербурх: Борух закупил большую партию льна.

Афонька ничего не имел против того, чтобы посидеть в Смоленске.

Он слонялся без дела по городу второй день.

Борух Лейбов намеревался сегодня кончить браковать последние берковцы льна и пеньки.

Афонька начал осмотр города с базара – базар Афонька любил больше всего. Он первым делом пошел за Днепр в торговые ряды.

На базаре толкалось много народу, но толпа была не говорливая, московская, а какая-то придавленная, немотная. Не слышалось бойких выкриков походячих торговок, ни зазыванья расторопных приказчиков, ни шуток-прибауток ларешников. Люди бродили как тени.

Смоленск несколько лет подряд упорно посещал недород, и в город отовсюду из уездов тянулись голодные, заморенные крестьяне. Люди на базаре почти ничего не покупали. К саням, нагруженным зарубежным товаром, у которых стояли в длинных кафтанах суетливые польские евреи и усатые толстые поляки в кунтушах и четырехугольных шапках, – никто не подходил. Никому не нужны были ни эти бараньи шапки, ни ножи, ни замки, ни оловянные фляги, ни фаляндыш. [36]

Толпились, стояли только у саней с мукой, крупой, зерном. Жадными глазами караулили, не протечет ли из какого-нибудь мешка жито, не просыпет ли конь, таская из торбы овес, несколько зернышек, – чтобы поскорее подобрать их.

Голодные продавали с плеч последние драные кожухи, шапки. Набивались, чтобы только кто-нибудь купил у них, не думая, а как быть дальше самому в декабрьский мороз.

У одного пустого, заколоченного амбара сидели, давно закоченевшие, полузанесенные снегом, дед и баба в сермяжных излатанных свитках. На мертвецов никто не обращал внимания – их за эти годы много валялось в Смоленске всюду: на улицах, на дороге, в крепостном рву.

Всюду были худые, хмурые лица, сжатые губы, глубоко впавшие глаза. Ни задорной пьяной перебранки, ни веселых базарных шуток – ничего здесь не было.

Афонька ушел разочарованный. От скуки он осмотрел крепостные стены («Наши, кремлевские, куда красивше», – решил он), побывал на Соборной горе, посмотрел на перестраивающийся Успенский собор.

Не нравился ему Смоленск.

Может быть летом, когда приусадебные сады стоят в зелени и течет широкий Днепр, Смоленск и красив. Но теперь, в Филипповки, он был непригляден.

Вспомнился болотный Питербурх. Хоть в нем, в двух шагах от Большой Перспективной дороги, пузырилось, хлюпало болото, а все-таки даже болотный Питербурх – лучше Смоленска!

Сегодня Афоньку не тянуло никуда. Хотелось поскорее уехать во-свояси.

Позавтракав, Афонька направился к Боруху узнать, много ли осталось ему браковать льну и успеет ли он сделать все за день, или нет. Чтобы узнать, где сегодня Борух бракует лен, Афонька пошел к дому, в котором Борух Глебов жил.

Борух жил в небольшом домике, – у самого Днепра. Домик этот снимал подручный Боруха, косоглазый Мендель. В лучшей части домика, в комнате с двумя небольшими окнами, помещался Борух. А в передней, отгороженной дощатой перегородкой, и в сенях ютился Мендель сам-пять.

Когда Афонька вошел в хату, пропахшую терпким запахом чеснока и луку, он застал хозяйку, жену Менделя и часть ее ребятишек. Она чистила на лавке у самого порога большую щуку. Кудрявый, голопузый мальчонка стоял тут же, наблюдая, что делает мать. На печке с годовалым ребенком на руках сидела старшая дочь.

– Здравствуй, хозяюшка! – сказал Афонька.

Кудрявый мальчонка, неуклюже переваливаясь на кривых ногах, в испуге побежал к печке.

– День добрый, – разогнулась еврейка. – Прочь ты, паскуда! – крикнула она на худую кошку, которая из-под лавки принюхивалась к щучьему хвосту.

– Сядайте! – сказал она, вытирая рукой конец лавки у крохотного – с ладонь величиной – оконца. – Еще гостите у нас, в Смоленску?

Афонька сел. Спешить было некуда, а поговорить он любил.

– Вот как Борух Глебов? Справится сегодня, аль нет?

– Кажите-ти справится Мендель, а не Борух! Мендель все глядит, Мендель каждый бунт своими руками перещупает! А Борух что? Тольки стоит и палкой торкает, – сказала еврейка, снова принимаясь за рыбу. – Може, и справится – бо такий мороз, а у Менделя старый кафтан – надо ж греться!

– Рыба у вас, хозяюшка, хорошая! Вкусная уха будет! – желая сказать приятное, похвалил Афонька.

Еврейка поморщилась.

– Рыба – дай бог есть такую до самой смерти! Тольки не нам есть – мы и в субботу такую не видим, не то что…

– А кому ж это готовите?

– Хозяину, реб Боруху. Нам – где там рыбу! Хоть бы хлеба было вволю. И так еще нас бог милует! Другие толкут мякину с гнилой дубовой колодой, лебедой и козельцом живут, а мы – слава богу – едим овсяную муку с мякиной!

– Да, с хлебом у вас верно что плохо! – посочувствовал Афонька. – И у нас был неурожай, да все ж не такой…

– Вы говорите – плохо? Совсем негодно! Четверик жита был две гривны, а стал два рубли! Теперь за фунт хлеба тое надо платить, что бывало за пуд платили. Оттого народ с голоду пухнет. Мужики разбегаются, куды кто! А мы – нам бежать некуда…

Живя в Смоленске, Афонька за эти дни только и слышал стоны и жалобы на бесхлебицу, на тяжелую жизнь, дальше слушать было невтерпеж.

– А где, хозяюшка, я сегодня самого Боруха Глебова найду? – спросил он, вставая.

– Вот идите так и так, – вытянув руку с ножом, показывала она: – Вдоль реки и увидите. Где почуете – чихают, там, значит, и лен.

– Найду, спасибо! – ответил Афонька, выходя из хаты.

До амбаров было совсем недалеко. Он издали увидел их: весь снег был грязносерым. В раскрытых настежь воротах колыхалось облако пыли.

Под стеной амбара, на длинных мялицах, примостилось полтора десятка девок и баб, неизвестно от чего более почерневших – от пыльной работы или от голода.

Бабы сморкались в подолы, о чем-то тихонько говорили. И никто не посмотрел на Афоньку, который проходил мимо них.

«Наши, московские девки и голодные прыснули бы со смеху, увидев парня! Что-нибудь выдумали бы, а эти – сидят!» – думал Афонька.

В амбаре Афонька увидел самого Боруха. Он был в нагольном тулупе и простой барашковой шапке. От пыли его широкая, с проседью борода, стала такой черной, как была двадцать лет назад.

Четверо девок развязывали бунты, у которых в неопределенного цвета длинном кафтане, повязанном пеньковой веревкой, копошился озябший Мендель. Борух с палкой в руке медленно ходил от бунта к бунту.

– Ну что, справитесь сегодня? – спросил Афонька у Боруха.

Борух только повел плечом и, чихнув, неспешно ответил:

– Коли б не такие жулики, давно б ужо мы были в дороге. А то поглядите сами!

Он показал на развязанный бунт первосортной пеньки. Снаружи бунт казался вполне годным, но внутри он наполовину состоял из почерневшего, гнилого волокна. Концы вовсе были не обрезаны и комья земли, приставшие к кореньям, так и лежали, видимо оставленные нарочно для большего весу.

вернуться

36

Фаляндыш – толстое сукно.