Изменить стиль страницы

У миссис Дэнлоп на шестьдесят втором году жизни появились какое-то старческое упрямство и убежденность в своей неизменной правоте. В одном она никак не хотела согласиться с Бернсом, и разубедить ее он не мог.

Дело в том, что две старшие дочери миссис Дэнлоп были замужем за французскими аристократами и оба зятя сейчас жили в Англии, вовремя сбежав от своих соотечественников, не очень жаловавших знать. И сколько Бернс ни доказывал, что французский народ прав, возмутившись против продажной и преступной аристократии, миссис Дэнлоп, несмотря на свои весьма либеральные убеждения, все же возражала Бернсу. Впрочем, в этот раз они меньше говорили о Франции: в этом месяце — декабре 1792 года — в Эдинбурге впервые заседал Первый Генеральный конвент «Друзей народа».

Миссис Дэнлоп читала и «Права человека» Тома Пэйна и «Защиту прав женщины» Мэри Уолстонкрафт. Она всецело соглашалась с тем, что человеку нужно защищать свои права, что женщины должны пользоваться наравне с мужчинами всеми гражданскими привилегиями. Более того, она втайне была привержена к династии Стюартов больше, чем к ганноверской династии. Но она не менее убежденно считала, что все реформы должны идти сверху, от правительства, и что ни в коем случае нельзя допускать народ к решению таких сложных дел.

А народ не хотел молчать. В Эдинбурге разбили все стекла в доме Генри Дандаса за то, что он выступил с речью против парламентской реформы. Мало того: толпа сожгла перед домом Дандаса соломенное чучело, изображавшее ненавистногодиктатора, и отряд драгун с трудом разогнал бунтарей.

От майора Дэнлопа, недавно вернувшегося из столицы, Бернс узнал, что Александр Локки, мальчишка мастеровой, швырнул камнем в этих драгун, и, хотя камень никого не задел, Локки арестовали и приговорили к ссылке на четырнадцать лет в Австралию на побережье залива Ботани-Бэй, откуда никто не возвращался.

Четырнадцать лет каторги... Эдинбургский суд еще не раз вынесет такой приговор «Друзьям народа».

За столом у Дэнлопов Бернс был откровенен: если французы могли добиться перемен, почему бы и Великобритании не последовать этому примеру? Майор Дэнлоп тактично молчал, но Бернсу казалось, что он ему сочувствует. Видно, он тоже был склонен верить «Друзьям народа», которые стояли за мирную реформу, без кровопролития.

Бернс с сожалением уехал из дома Дэнлопов — так интересно было разговаривать с этими умными, образованными людьми. По дороге он перебирал в памяти все, что слышал.

Надо было бы съездить в Эдинбург — он уже отправил гранки нового двухтомного издания Кричу и ждал, что скажут издатель и редактор. Если удастся получить отпуск, он непременно встретится в столице с людьми, которые входят в общество «Друзья народа». Редактору газеты — капитану Джонстону — он уже писал: своего ровесника лорда Бэзила Дэйра он помнит по встрече у профессора Стюарта после выхода кильмарнокского томика. Тогда молодой лорд показался ему очень славным и простым человеком, теперь он стал одним из самых радикальных членов союза «Друзей народа». Интересно будет познакомиться с вице-председателем общества — Томасом Мьюром, молодым адвокатом из Глазго, великолепным оратором, ярым сторонником Франции.

Бернс был твердо уверен, что недалек день свободы и для Великобритании.

В таком приподнятом настроении он готовился к встрече Нового года.

И тут его оглушило неожиданное известие: Совету акцизного управления поручено «проверить лояльность Роберта Бернса».

Утром 31 декабря к Бернсу прибежал его начальник Джон Митчелл, перепуганный насмерть. Ему грозили неприятности, да и Бернса он жалел. Он ждал генерального инспектора Корбета — тот сам взялся приехать в Дамфриз и «расследовать дело».

Впервые в жизни Роберт испытал настоящий страх: если узнают о его крамольных песнях, если найдутся люди, которые подслушали его разговоры с сапожником Хоу, то ему несдобровать. То, что простительно сыну герцога, не простят сыну фермера. В лучшем случае его просто выгонят со службы, и он останется на улице без денег, без крова, с пятью детьми и с женой, только что вставшей после родов... А в худшем случае его сошлют, и его мальчики, его славные мальчишки будут сыновьями каторжника.

Проклятая жизнь, когда человеку нельзя говорить вслух все, что он думает...

Генеральный инспектор Корбет приехал в Дамфриз ненадолго, и разговор его с Бернсом был короток: Корбет попросил Сайма и Митчелла прийти к нему вместе с поэтом и за обедом так отчитал Бернса, что тот, бледный и растерянный, почувствовал себя школьником, мальчишкой, которого публично высекли. Такого унижения он не испытывал никогда в жизни: Корбет прямо сказал ему, что его дело — служить, а не думать и что неизвестно, как отнесется Совет акцизного управления ко всей этой истории.

Он подробно расспросил самого Бернса, а потом и Сайма с Митчеллом, как и что говорил Бернс, все записал и на прощанье сказал, что если еще раз услышит о неподобающем поведении Бернса, то ужесам не приедет, а прямо передаст дело «в другие инстанции».

На этом Корбет распрощался с Бернсом и, глядя на его побелевшее лицо, на желваки скул и стиснутые кулаки, подумал, что, кажется, удалось запугать беднягу и теперь он будет молчать как убитый.

В своем заключении Корбет написал, что ничего предосудительного в поведении акцизного чиновника Бернса не обнаружено, кроме некоторых «неосторожных высказываний», не носящих, однако, крамольного характера.

Об этом он сообщил Грэйму, прося его неофициально успокоить Бернса.

Умный Грэйм понимал, в каком состоянии сейчас Бернс: на столе лежало его первое письмо, написанное в канун Нового года, сразу после того, как Митчелл сообщил о назначенном расследовании. С горечью и негодованием Грэйм думал о том, до чего довели этого гордого, страстного, прямодушного человека, великолепного поэта. Не верилось, что его рука писала эти бессвязные, торопливые слова:

«Вы, сэр, были мне большим и благородным другом. Небу известно, как горячо я чувствовал, чем я вам обязан, с какой признательностью благодарил вас. Судьба, сэр, сделала вас могущественным, а меня бессильным, ваш удел — покровительство, а мой — зависимость. Для одного себя я ни за что не воззвал бы к вашему человеколюбию, и, будь я одинок и ничем не связан, я презирал бы слезы, набегающие на мои глаза, — я мог бы бросить вызов несчастьям, взглянуть в лицо разоренью, ибо в худшем случае „откроет смерть бесчисленны врата...“. Но боже милосердный! Те милые существа, о которых я упоминал, та ответственность, те узы, которые я вижу и ощущаю, — о, как подтачивают они мужество, как испепеляют волю! Мне, как человеку некоторых способностей, вы обещали свое покровительство; верю, что, как человек честный, я достоин вашего уважения. Позвольте же мне обратиться к вашим чувствам и заклинать вас — спасите меня от напасти, которая грозит мне гибелью; до последнего дыхания я буду твердить, что я этого не заслужил!

Простите эту бессвязную мазню. Право, я сам не знаю, что пишу...»

Грэйм ответил Бернсу немедленно, успокоил его, сказал, что и миссис Грэйм тоже приняла близко к сердцу его дела и просит передать самые лучшие пожелания. Грэйм высказал надежду, что впредь Бернс может быть спокоен. Однако он должен остерегаться.

Бернс ответил длинным и подробным письмом. Да, его обвинили зря. Говорили, что он не только принадлежит к бунтарской партии в этом городе, но и возглавляет ее. Это неправда, он ни о какой партии ничего не знает. В театре при нем действительно требовали сыграть «Ca ira!», но он молчал. Против короля он тоже открыто не выступал: он не берет на себя смелости оценивать его как человека.

Что же касается принципов реформы...

Нет, тут Бернс не может просто сказать: «Никаких реформ я не желаю!» Наоборот: он пишет так, что Грэйм, наверно, подумал: этот человек неисправим.

Грэйму, должно быть, известно, пишет Бернс, что самые высокие умы, самые выдающиеся личности считают, что «мы значительно отклонились от основных принципов нашей конституции, особенно в том, что угрожающая система коррупции нарушила связь между исполнительной властью и палатой общин. Вот правда, истинная правда о моих взглядах на реформу, о взглядах, которые я высказывал так неосторожно (теперь я это понял!). Впредь я кладу печать на свои уста...».