Изменить стиль страницы

«Перечел написанное — такая хаотическая чепуха, что вы, наверно, бросите ее в огонь и назовете меня пустым, глупым человеком. Но что бы вы ни думали о моем уме, я остаюсь в священном преклонении перед вами, сердечно ваш смиренный и покорный слуга...»

И тут исчезает Нэнси, исчезает Роберт. «Я придумала для вас более пасторальное имя, — пишет Нэнси. — Как вам нравится „Сильвандер“? Я как-то испытываю меньше стеснения, когда подписываюсь „Кларинда“.

И полетели письма — в десять, в пятнадцать страниц, каждый день, а то и дважды в день — письма влюбленные, безумные, с упреками, с исповедью Сильвандера и признанием, что его герой — мильтоновский Сатана, с мольбой Кларинды «обратить мысли к богу». И под этими цветистыми, сентиментальными излияниями чувствуешь искреннюю, безудержную тягу двух не очень счастливых, не очень удачливых в любви людей, из которых один — разочарован в женщинах и «остекленел» сердцем, а другая — всей душой стремится к простому женскому счастью и леденеет от страха при мысли, как за это придется расплачиваться.

Наконец они свиделись — Кларинда и ее Сильвандер, но они все еще посылают друг другу письма. Она пишет ему в стихах: «Не говори мне о любви — она мой злейший враг!» Бернс в восторге, он подбирает к этим стихам «превосходную старую шотландскую мелодию» и обещает, что «скоро вы увидите свою песню напечатанной в „Шотландском музыкальном музее“. Сам он пишет и много и хорошо — снова стихи становятся „голосом его сердца“.

Правда, тут же он пишет и стихи «по заказу»: опять умер знатный сановник — лорд Дандас. Доктор Вуд — «Длинный Сэнди», отличный хирург и не менее отличный собеседник, уговаривает Бернса написать «Элегию на смерть Дандаса»: брат Дандаса, некоронованный король Шотландии, Генри Дандас, может быть, тогда что-нибудь сделает для Бернса. Элегию печатают в газете, ее посылают родне покойного, но никакого ответа нет. Миссис Дэнлоп откровенно бранит Бернса за слабые стихи, и он ей отвечает:

«Ваша критика и замечания по поводу „Элегии“ на смерть лорда-президента вполне справедливы. Мне до смерти надоело писать о том, что не находит живого отклика в моей груди. Напишите мне, что вы думаете о нижеследующих стихах: тут как будто в моей груди родился какой-то отклик».

В этих стихах Сильвандер взывает к «владычице своей души — Кларинде»: скоро им придется расстаться, но она, солнце его жизни, всегда будет светить ему, в этом он клянется слезами, наполняющими ее прекрасные глаза!

Да, бедная Кларинда не раз плакала, осторожно выпуская Сильвандера поздним вечером из своего дома, так, чтобы никто не видел... Она провела немало бессонных ночей, мучаясь от желания дать волю своей любви и от страха — а вдруг узнают?

Напрасно Сильвандер утешал ее: они чисты перед ее богом и ее мужем, они ничего дурного не делают, их поцелуи — братские, их встречи — «не преступают границ дозволенного».

Но когда Кларинда прислала в письме Сильвандеру записку своего строгого духовника, узнавшего, что ее «посещает какой-то мужчина», Сильвандер не выдержал: он вдруг снова стал самим собой — он написал Кларинде все, что он думает о ее наставнике, так напомнившем ему вдруг «святошу Вилли».

«Меня ждут к обеду, пишу наспех. Бога ради, скажите сами, на каких условиях вы желаете видеться со мной — вести переписку — я на все готов! Пусть я страдаю, люблю, тоскую втайне — не лишайте меня хоть этого. Вы всегда будете для меня самым светлым, самым дорогим в жизни. Нет у меня терпения читать пуританские каракули — о проклятая софистика! Вы, небеса, ты, творец природы, спаситель рода человеческого, ты взираешь благосклонно на сердце, вдохновленное чистейшим пламенем любви, хранимое истиной, совестью и честью. Но мизерная душонка бесчувственного, равнодушного, ничтожного пресвитерианского лицемера не может простить ничего, что не вмещается в мрачное подземелье его груди и в его затуманенные мозги. Прощайте! Я приду к вам завтра вечером, и будьте совершенно спокойны! Я ваш в той мере, в какой вы считаете это нужным для своего счастья. Не смею писать дальше. Я люблю и буду любить вас... И я презираю накипь чувств и туманы софистики...»

Роберт ушел на званый обед, не отправив письма, и, вернувшись вечером, дописал его:

«После ужасного дня готовлюсь к бессонной ночи. Сейчас я призываю всесильного свидетеля всех моих дел — того, кто, может быть, вскоре станет моим судьей. Я не хочу быть адвокатом страсти. Будь моей опорой и свидетелем моим, о господи, ибо я выступаю в защиту истины!

Я прочитал высокомерное наставительное письмо вашего друга. В таких делах вы ответственны только перед богом. Кто дал право человеку — и человеку недостойному — быть вашим судьей, потому что он вам неровня, — кто дал ему право допрашивать, бранить, унижать, обижать и оскорблять, бессмысленно и бесчеловечно оскорблять вас такими словами? Я не хочу, я вовсе не желаю обманывать вас, друг мой. Всеведец сердец мне свидетель, как вы мне дороги, но если бы и представилась возможность сделать вас еще дороже, я не осмелился бы даже поцеловать вашу руку наперекор вашей совести!

Нет, прочь декламацию! Давайте апеллировать к суду здравого смысла. Не разглагольствованиями обо всем, что свято, не пустыми, напыщенными рассуждениями, не высокомерной и оскорбительной проповедью римского преосвященника можно разрушить такой союз, как наш. Скажите мне, милостивая государыня, неужели на вас лежит хоть тень обязательства — отдавать вашу любовь, нежность, ласку, привязанность, ваше сердце и душу мистеру Мак-Лиозу, человеку, который неоднократно упорно и жестоко рвал все узы долга, природы и благодарности, связывавшие его с вами? Правда, законы вашей родины из весьма полезных политических и социальных соображений охраняют вашу личность, но неужели ваше сердце, ваши привязанности закреплены за тем, кто ни в малейшей степени не отвечает вам тем же?

Нельзя это допустить! Противоестественно заставлять вас так жить. Простые человеческие чувства запрещают это. Разве нет у вас сердца и чувств, которыми вы вольны распоряжаться? Нет, они у вас есть! Было бы в высшей степени нелепо, бессмысленно предполагать противное. Так скажите же мне, во имя здравого смысла, неужели это грех, неужто совместимо с самыми простыми понятиями о добре и зле предположение, что нехорошо отдать ваше сердце, ваши чувства другому, если это ни в малейшей степени не нарушит ваш долг по отношению к богу, к вашим детям, к самой себе или к обществу в широком смысле слова?

Это великое испытание. А последствия — посмотрим, что будет...»

Снова — свидание, снова — клятвы, слезы, «небесное счастье» и горькое раскаяние. Кларинда знает о Сильвандере все: он рассказал ей о Джин, о детях — у него теперь остались только Бесс и Бобби; маленькая Джин умерла, и Бернс жалел, что не взял ее в Моссгил, где умели растить малышей и никогда бы не допустили «безобразного недосмотра», как эти Арморы. Кларинда вышивает рубашонки для крошки Бобби и с удивлением пишет о Джин: «Отречься от вас после таких доказательств любви — нет, эта милая девушка либо ангел, либо дурочка!»

А «милую девушку» в это время родители выгоняют из дому: не сумела женить на себе Роберта, снова ждет от него ребенка — пусть теперь расхлебывает эту кашу сама.

Добрые знакомые — Вилли Мьюр и его жена — приютили Джин у себя на мельнице и написали об этом Роберту.

Только что в письме к старому другу Ричарду Брауну Роберт признавался, что «готов повеситься ради молодой эдинбургской вдовушки, чей ум и красота оказались опасней и смертельней убийственных стилетов сицилианского бандита или отравленных стрел африканских дикарей». Только что он клялся Кларинде, что будет любить ее вечно, что счастлив их встречей...

Но вчера он вернулся от Кларинды с головной болью, измученный ее страхами и сомнениями, и нашел письмо из дому. И все эти шесть недель, когда он сидел, прикованный к креслу, страдал физически от боли в распухшей ноге и душевно — от путаницы чувств и неопределенности отношений с Клариндой, — эти «ужасные шесть недель», как он написал миссис Дэнлоп, показались ему нелепым сном перед настоящей бедой. Джин страдает из-за него, ее приютили чужие люди, она снова носит его ребенка, а он тут никак не может распутаться с неутоленной любовью к милой, беспомощной, запуганной ханжами женщине, никак не может наладить свои дела с Кричем, решить, наконец, свою судьбу и судьбу тех, за кого он отвечает.