Изменить стиль страницы

Над сушей небо серебристо-голубое, и только в одном месте — зловещего густо-синего цвета, который становится особенно ярким в стороне Хаоса, там, где они в первый день так по-дурацки искали призрак Жака. Понтонный мост врезается своей громадой в мокрый песок. Он почти такой же высокий, как анжервилльская церковь. Как и церковь, мост пустотел. В сущности, он составляет часть набережной; на нем проставлен номер — 449. Передний край моста затонул; вокруг него ребятишки ловят маленьких крабов. Из развороченного понтона несутся пронзительные крики — резонатор берегового устоя сообщает им длительность сверхъестественную. Мальчишки и девчонки — врассыпную. Один мальчишка, задыхаясь, кричит: «Он нас не тронет! Он нас не тронет!» Абель потрясен этим чудом: дети играют среди развалин.

Абель подходит к мосту и братской рукой прикасается к холодному шершавому бетону.

Беранжера идет по асфальтированной дороге, отливающей синевой. Ей необходим моцион. Это ей предписал белокурый доктор Адриен, который наблюдает за ее дочкой в Грэ-сюр-Мер. Она присаживается на придорожный камень. Только что она миновала клеверное поле. Она набралась насекомых. От чесания зуд только усиливается, но она все-таки чешется. Кан! Когда это было? Она — маленькая девочка. Ей четырнадцать лет! Мир трещит по всем швам. Беранжера чешет себе ноги. Пусть гибнет мироздание, пусть рушится город, она все равно будет чесаться. Европа в огне. Мчится Безумная Марго. Малютка чешется. Ну как ей может прийти в голову, что всего в нескольких километрах отсюда девятнадцатилетний канадец ощупью идет к ней и что найдет он ее только через шестнадцать лет? Судьба — «роза на воле». А как разозлился Абель! В тот вечер, когда она была с доктором! Правда, я не должна была с ним так поступать. Какой бес в меня иногда вселяется? Можно подумать, что это какая-то другая Беранжера. Абель появился слишком поздно. «Абель! Ты знаешь, я и не думала, что мне будет так больно расставаться с тобой! Ах, когда же вы перестанете резать меня пополам?»

Глядя в золотистое небо, перед судом детей, играющих ввечеру, я признаю себя виновным. Я бью себя в грудь. Но не так, как разъяренная горилла! Я говорю: виновен, Маниту! Виновен в том, что в течение шестнадцати лет приукрашивал до полного искажения кровавую и грязную историю гибели Жака. Прими молитву несчастного солдата! Боже! Я в тебя не верю. Я верю в человека. Я сознаю свои заблуждения. Я подавал Жака под соусом легенды из страха, из трусости, из чувства стыда, из приличия, по лени, по привычке. Потому что так мне было удобнее. Я говорил о Жаке так, как пишут про солдат в газетах. Я виновен. Музей высадки нужно сжечь! История — чудовищная ложь. Ничего не нужно оставлять. Все лжет. Все способствует забвению. Впрочем, нет, что-то надо сохранить. Четырехугольное пространство, десять километров в поперечнике — вот такое. С заржавленными проволочными заграждениями, с блиндажами, с цветами побежалости на осколках снарядов, с клочками писем, с мертвыми людьми и дохлыми лошадьми, с разбитыми домами, выставляющими напоказ унылую непристойность канализационных труб и помпейский хлеб на столе. Единственный памятник, достойный погибших, — это правда. Но не правда истории. А их собственная.

Я знаю все: дождь, крапиву и розы, собак и время. Когда вам двадцать лет, вас несет вихрь! И тут уже ничего нельзя поделать! Забвение в природе вещей, забвение — это сама жизнь. Все памятники, которые когда-либо воздвигались, служат для того, чтобы выхватить из забвения только один миг! Мертвецов придавливают плитами, чтобы быть уверенными, что они, до того как придет забвение, не встанут из гробов. Я ведь тоже наполовину обглодан лишаями, плющом, мохом, терном забвения. А я не хочу забывать! Я тщетно пытаюсь все удержать в памяти! Я виновен! Вместе с античеловеком, с нацистом — моим братом Каином! Виновны даже те, что воевали за свободу! Виновны, ибо забыли, что мы боролись за свободу. В Квебеке я об этом забывал. Значит, для других, для всей жизни, которая забывает, которая забывает при первой возможности, я — бешеный пес! О это участливое внимание, с каким они слушают, когда им говоришь о войне! Когда их обвиняешь в забывчивости! Война — во мне! Нужно убить добровольца Абеля Леклерка. Добровольца чего? Война — во мне, война — во мне! Господи, господи, я бью себя в грудь и кричу: «Виновен, виновен, виновен!» Хотя бы даже эта почтенная старушка с щечками, как баклажаны, приняла меня за штатного сатира! Боже! О, если б я мог в тебя поверить! Пойми меня! Не могу же я все делать один!

Вместе с сумерками надвигается новая волна духоты.

Беранжера слышит, что сзади идет машина. Это, наверно, автобус. Она поднимает руку. Скучно идти пешком. Около нее останавливается крайслер. Загорелый мужчина в дорогой, лимонного цвета футболке спрашивает дорогу в Грэ-сюр-Мер; говорит он по-французски с сильным акцентом. Беранжера отвечает ему и улыбается. Он предлагает подвезти. Она смеется:

— Редкий случай: «голосует» водитель!

Он просит объяснить, что она хочет сказать. Поняв, громко смеется, сверкая двумя золотыми зубами. Беранжера садится в машину. Иностранец приглушает радио.

Гроза движется к морю. Тучи образуют фантастический берег, имеющий форму не то козы, не то дракона, не то корабля, и по этому берегу проходят янычары с ятаганами, рыцари в латах, черные гусары, все войны смерти, а впереди Марго Исступленная размахивает мечом в виде креста. Вокруг моста дети гоняются друг за другом, перегоняют, догоняют и ловят друг друга. Они очень милы. Их беготня похожа на полет стрижей над причалами. Фантастический отсвет навевает успокоительную дремоту. Тень от цементированных быков моста ложится на зернистый песок, и здесь, на песке, яркий до боли в глазах свет подчеркивает меловую белизну ракушек. Чайки оставили перекрещивающиеся следы своих лапок между витками, виточками, витушками, завитушками ребячьих ног. О, эти маленькие луны детских пяток и цветки пальцев, оставляющие такой же легкий отпечаток, как птичьи лапки!

У кессона Абеля окликает парнишка:

— Эй, канайец, поди сюда!

Да это Оливье! Как поживаешь? Эге! Дыра у него во рту стала еще больше, хорошо виден розовый язык.

— Оливье! У тебя, я вижу, еще один зуб выпал!

— Не зевай! А то ускользнет.

Оливье держит в левой руке сачок, а правой шарит в нем. Крупная серая креветка плещется в воде, которую плохо пропускает материя. Как видно, это сачок самодельный, и Оливье не предусмотрел, что вода должна вытекать. «Я тоже так ловил головастиков, когда жил в королевстве, в царстве Сагене». Абель был в царстве, а Оливье сейчас в нем, ибо их есть царство. Другие дети кричат и поют. Двигая ногами, как поршнями, к ним приближается толстенький мальчик. «Паровоз» рассматривает «кроветку».

— У-у! Маленькая! — говорит он и отправляется дальше — его сейчас должны «прицепить» к «канскому поезду».

— Ворочается, как корова! — говорит Оливье.

Видно, чтобы отравить мне жизнь, «кроветки» везде найдутся! Абель смотрит на «кроветку», потом на теряющего терпение мальчугана. Он стискивает зубы, закрывает глаза — вид у него сейчас смешной, но на сей раз это у него выходит нечаянно, — запускает руку в сачок, чувствует сначала, как его щекочут щупальцы, а затем ощущение щекотки сменяется ощущением холода, как от прикосновения к живому фарфору. В его тело ледяными волнами хлынула смерть. Но он не отнимает руки. Ребяческий этот жест заключает в себе нечто символическое. Внутри Абеля горит огромное багряное солнце, склоняющееся к закату. Маленький человечек, кажущийся совсем крохотным среди бескрайнего внутреннего мира, он сжимает в кулаке креветку. Внутри крохотного человечка есть свой пейзаж, озаренный багряным солнцем, и еще один крохотный человечек, держащий креветку…

Мальчуган положил свои ручонки на волосатые мужские ручищи. Он любуется своей «кроветкой» и дрожит от радости.