— Ужасная жара, даже аппетита нет…

Поговаривают, что она не успевает менять ему костюмы, а его толщина служит гарантией верности.

— … но море, и небо, и облака, ты посмотри! — восклицает он и шумно вдыхает морской воздух, как пес, который учуял лакомую кость в куче отбросов.

— Дорогой мой! — бросается в драку Анга, — ты не забыл, что обещал мне сегодня не наедаться до вечера. Что ты будешь делать у Гурея? Я удивляюсь тебе… А впрочем, чему удивляться, мне не привыкать…

Кажется, что последними словами она пытается вызвать к себе жалость. На лице Платона мелькает свирепое выражение.

— Кх! — он издает звук проткнутой шины.

— Чтоб ты мускаргеном подавился! — кричит Анга.

— Не так громко, — пробует укротить ее Платон.

— Ишь ты, неженка! — продолжает Анга. — Разве ты мужчина!

Пока они ссорятся, Леонт отдыхает. Публика за столиками полна ожидания.

Мариам с нетерпеливым обожанием впивается в гитариста.

Материи и той не устоять

Перед всеобщим этим низверженьем

В смертельное зияние. Однако

В самом потоке есть противоток,

Возвратное движение к истоку.

Вот где сокрыта тайна наших тайн.

В потоке неизменно есть избыток…[5]

Старый актер, сменив утренний костюм на вечерний, безуспешно развлекает свою спутницу. Пеон, не отрывая глаз от Мариам, накачивается вином. Кастул с головой погружен в требник. Аммун пишет портрет Харисы в синих тонах. За соседним столом пудрит носик Мелетина, и Тамила делает знаки Леонту, чтобы он перебирался в их компанию.

Внезапно в окружающем что-то меняется. Леонт с удивлением вслушивается в ускользающие звуки голоса Анги, хотя она по-прежнему уверенно отчитывает мужа, возмущенно открывая и закрывая рот. Сцена немого кино. Вместе со странным облачком изо рта выплевываются вдруг скользкие извивающиеся рукокрылые с зеленовато-чешуйчатой кожей и выпученно-обезумевшими глазами. Роняя хлопья липкой пены, они карабкаются по Платону, в кровь раздирают ему лицо и грудь, лезут в рот и уши, прыгают на соседние столики и устраивают там многоголосый шабаш среди перевернутых бокалов и женских локтей, обрывают одну за другой струны на гитаре, взлетают и отыскивают на незащищенных шеях пульсирующие артерии и нежные, лакомо-сахарные затылки, они суетливо вспархивают и с пронзительными криками пикируют вниз.

— Ты искал меня? — слышит Леонт сквозь верещание голос Мариам.

Она хитро улыбается костистым лицом, и в нем явно проступают черты, которые Леонт замечал лишь в редкие моменты скандальных откровений: верхняя губа с двумя вертикальными складками по бокам вдруг оформляется отчетливо и ясно и становится похожей на незахлопнутую сумку. Господи, да она плюет на всех!

Очень хитрые женщины теряют две трети своей привлекательности, — шепчет Мемнон в ухо.

Как ты определяешь? — спрашивает, не оборачиваясь, Леонт.

Отражается на лице.

— Я и не думала, что ты умеешь летать… — Теперь она до вульгарности груба и чувственна; роза, которую она терзает с неспешным смакованием, истекает пунцовыми каплями — как знак того, что это не прелюдия, а завершающий акт. Вместо гитариста остался один гриф с дрожащими закрученными струнами.

"Что с ним стало?" — хочет спросить Леонт.

Мораль и нравственность, — напоминает Мемнон, — есть лишь условно вторичные функции для выполнения глобальной задачи быстротечного порядка, пренебрежение которыми — долговременная зависимость, возможно, и не лежащая в нужный момент в данной плоскости и определяемая необходимостью внутренних побуждений. Человек изначально ублажается в большом и малом. Переплетение настолько запутано, что кажется для вас непосильной головоломкой, — мысль в мысли или связь в связи. Стопроцентной ясности никогда не бывает — даже и (тем более) для Мариам.

— Да… — Леонт с трудом разлепляет застывшие губы, — я тебя искал.

— Но ты ведь не любишь чужую кровь?

Движения ее величественны, как у вдовствующей королевы.

— Не люблю, — отвечает Леонт, чувствуя, как деревенеет язык.

— Так не люби и дальше!

— Наверное, я просто заблудился, — отвечает он с трудом.

— Еще бы, — говорит она. — Ты вообще перепрыгнул через все преграды.

— Я ничего тебе не обещал, — говорит Леонт.

Он чувствует, что ему не надо оправдываться, что это только ухудшает положение.

— Не надо лгать, — равнодушно кивает головой Мариам. — Закрой глаза! Видишь розовую сеть?

Действительно, нечто, отдаленно напоминающее ограду вокруг кафе, но немыслимо совершенное по цветовой гамме, сплетенное из прозрачно-матовых сосудов с тонкими, едва различимыми стенками, парит, провиснув в пустоте, на черном фоне.

— Ты попал не в свою ячейку, понял, как тебе это удалось, ведь ты же не имеешь к этому никакого отношения. Ты становишься опасен, дружок.

Он знает, что она достойный противник и никогда не уступит. В ее словах столько безотчетной угрозы, что он предпочитает следить за собственными ощущениями. Теперь у него такое чувство, будто Мариам превращается в нечто аморфно-черное, как облако, а сам он — часть этого облака, но часть наихудшая, подвергаемая бесконечному клублению, истеканию, принуждению к холодно-мрачному противостоянию на благо ей же самой.

— Ну что ж, раз ты у меня, посмотри туда. Что ты скажешь на это, — и она поднимает руку в траурном крепе и показывает на площадь. — Кажется, такого еще не бывало…

Сразу за дорогой, там, где кончается тень деревьев, начинается зима. Снег скользит наискось из свинцового неба, подхватывается у самой земли и лепится в трещины камней. Стены домов темны и убоги. Два-три несоизмеримо-огромных креста чернеют вдали, словно могилы великанов. Тени от них, как входы в чуждый мир. Из двери появляется Тертий и, вобрав в плечи голову (свитер на голом теле, плешь в жидком окружении) и засунув в карманы руки, перепрыгивает ледяные лужи. И пальмы на берегу — уже не пальмы, а голые увечные дубы с мертвыми ветвями на фоне бесцветного неба с белыми барашками закрученных волн вокруг мрачных гор, и дома на площади уже не дома — а руины готической церкви с белеющим алтарем и полуразрушенной статуей Экклизии.

Это не может быть Тертием, думает Леонт, Тертий отсыпается в номере.

— Нет, это Тертий, — говорит Мариам, — но уже другой.

— За философским камнем? — спрашивает Леонт.

Она жутковато улыбается. В ней живут две женщины. И вторая, со жгуче-черными волосами, (а может быть, и первая) перемешивает мир.

— Ты видишь?

— Да, — сознается Леонт, — вижу.

— Ну что же…

Зеленые твари облепляют всего Платона, и Анга все так жe беззвучно открывает рот.

— Как она тебе нравится? — спрашивает Мариам, но теперь лицо ее не кажется Леонту таким коварным и в нем даже проскальзывает искренность. — А Тертий?.. Тертий сейчас заденет за невидимую нить и сделает свое дело. Смотри! Вон, вон, вон…

— Где, где, где? — Он тянет шею.

— Все, задел!

И сейчас же раздается грохот, и…

И на площадь въезжает танк. Вначале он скользит, словно по льду, — толчками, несоразмерно легко и даже изящно, словно сделан из невесомого материала. Но в следующую секунду в его силуэте начинают проявляться детали — заклепки по контуру, блеск отполированных траков и искры из-под гусениц.

Где-то за невидимым танком Тертий бежит к алтарю. Леонт даже слышит, как его сабо сквозь лязг железа отбивают дробные звуки. Такое ощущение, что ему непременно надо добежать до алтаря прежде, чем остановится танк.

Танк заносит то вправо, то влево. Броня чернью отливает в заходящем солнце. В некоторые моменты по корпусу пробегают полосы, как по изображению на телевизионном экране. Наконец он замирает в двадцати шагах от кафе, и публика за столиками начинает волноваться. Мужеподобная женщина пробует повторить успешно проведенный спектакль, но старому актеру теперь незачем отвлекаться, и он прилагает все силы, чтобы удержать ее от истерики.

вернуться

5

Стихи Роберта Фроста (пер. Б. Хлебникова)