Изменить стиль страницы

Естественно, все это прокрутилось в голове у меня еще раз.

Я был уверен, что названной суммы у Славика никогда не будет, разве что получит наследство от несуществующих родственников из Америки.

Доходы его слагались из зарплаты, которую он получал в художественном павильоне, рисуя плакаты (я сам как-то помогал ему поднимать такой плакат в пролетах между этажами, на плакате был изображен мудрый муж, а внизу, под монументально-твердым подбородком, — самый свежий лозунг из числа тех, что вещают нравоучительно с вокзалов и красных транспарантов и более похожи на принудительное лечение от алкоголизма, чем на политическую сентенциозность), редких заказов, которые ему удавалось получить нелегально, рискуя потерять основной приработок, и из того, что он выручил за лет пять назад проданные с выставки четыре картины. Картины продавались через художественный фонд и ушли за границу. Пока была жива мать, в квартире существовала кое-какая мебель, но после Славик все обратил в материалы для своих занятий.

— Т-ты сс-читаешь, я еще на плаву? — потребовал он подтверждения.

— Я ничего не считаю. Я вижу, что ты что-то задумал и морочишь мне голову, — ответил я.

— Да! — важно произнес он, как параноическая личность.

Я молчал.

Потом он прикончил содержимое бутылки и посмотрел на меня.

— Мне предложили работу... — сказал он почти уже не заикаясь, только кадык дергался от волнения.

Когда это наблюдаешь лет пятнадцать подряд и воспринимаешь как естественное различие между ним и собой, это не вызывает сострадания, потому что самый странный человек, которого сторонятся в транспорте, оттого что костюм его в силу жизненных обстоятельств засален и древен, как кайнозойский мастодонт, а взгляд между тем абсолютно девственен, не так жалок, как кажется на первый взгляд, по той причине, что он находится в собственной клетке, из которой выбраться почти невозможно, и эта клетка держит душу лучше всяких запоров.

Ну вот и все, подумал я, амба, даже марша не понадобится.

— Хорошую работу... — повторил Славик, — с возможностью работать и выставляться...

Мы помолчали, и было слышно, как внизу гудят машины. Но ничего не пробило и не дрогнуло — ни в нем, ни во мне.

— "Там"? — спросил я.

— "Т-таам", — подтвердил он.

С этого и следовало начинать, подумал я.

С этого и следовало начинать, подумал я.

Когда у вас такое происходит в жизни, вы даже не сразу понимаете и осознаете, что это. Вы только чувствуете легкое покалывание или онемение, как в замороженной руке, — рану зашивают, и вы ощущаете, как игла с потрескиванием входит в кожу, под которой до этого вы с любопытством рассматривали обнаженные черные сосуды и сочившуюся алую кровь, и вам дурно, и к горлу подкатывает комок, и голова идет кругом, а минут через тридцать, когда действие анестезии ослабнет, вы начинаете холить и укачивать собственную руку, как малое дитя. Так и я почувствовал, что когда-то мне придется холить свою душу, когда над нею проделают подобную операцию, — было отчего.

— Т-ты пойми, я-я ни разу нормально не выставлялся и перспективы — никакой!.. Я как каторжник работаю по двадцать часов — ни просвета, ни отдушины! Одни подачки и обещания!

— Зачем мне это объяснять, — спросил я сварливо, — будто я ничего не знаю, зачем? Что я, в сговоре со всеми?

Мне даже захотелось в чем-то защититься, словно я был виноват, словно все в этом мире зависело только от нас.

— Я не хочу, чтобы меня признали посмертно. Я-я х-хочу з-знать, что я кому-то нужен! — твердил он не слушая меня. — Я должен знать, что нужен, п-понимаешь, н-нужен! — В глазах его стояла тоска человека, у которого хоронят жену, и он присутствует и одновременно не присутствует, и по крышке уже стучат мерзлые комья, и пора уходить и заново начинать жизнь, в которой все будет напоминать о прошлом.

— И там все твердо? — спросил я.

— Т-тверже не бывает, — ответил Славик. — Прислали предложение заключить контракт на три года. Но стоило мне заикнуться, что вывожу картины, как сюда явилась толпа оценщиков... Ха! — он хлопнул себя по коленям. — До этого хотя бы одна скотина поинтересовалась, ч-чем ты занимаешься, тов-варищ, как тебе живется, товарищ, что ты ешь и можешь ли позволить себе жениться, товарищ, и содержать семью на свои крохи, товарищ. А теперь их оценили так, что если продать, хватит на полжизни.

Конечно, он немного перегнул, но лет на двадцать безбедного существования хватило бы точно.

— Я куплю у тебя одну картину... — сказал я.

— Какую? — спросил он, и огонек интереса блеснул в его глазах.

— Ту, что ты привез с Урала — рыба, и избушка, и озеро с сетью на берегу.

Он был явно разочарован. Но это была одна из немногих его вещей, которую я понимал и чувствовал. Честно говоря, я не очень разбирался в авангардизме — в том, чем занимался Славик, но рыба и чайка над синей волной мне были по душе.

В общем, я немного его огорчил.

— Мне она самому нравится, — сказал Славик, — но ладно... так и быть... — Он ушел в комнату-склад, покопался и вынес на свет картину. — Н-на, держи... твоя!

— Мне тоже нравится, — сказал я. — В ней чувствуется покой, основательность поморов и независимость в отношении к этому миру, даже чайка — не Джонатан Ливингстон?

— Да-да? — Славик дышал в затылок. — М-может б-быть... О-очен-нь... д-даже...

— Я куплю ее за ту цену, какую назначу сам... — сказал я. — Очень хорошая картина... и очень хорошая цена.

Дыхание за спиной прервалось.

— С чего это вдруг? — удивился Славик и замолчал (я любовался под различными ракурсами).

Если бы я не знал его, то можно было подумать, что дело решено, но затем он выдал:

— Я передумал! Дай сюда!

— Ну вот еще, я уже купил.

— Дай картину. — Он попытался ухватить ее.

— Ну-ну... — Я вытянул руку.

— Д-дай мою к-картину! — Он опять предпринял попытку и перевалился на раскладушку.

— Продано, продано, продано! — произнес я торжественно. — И не прикасайся к чужой собственности! Где ты воспитывался?!

— Ах ты!.. — задохнулся он, уткнувшись в одеяло.

Я поддержал его в этом состоянии, придавив сверху, и он барахтался в расползающейся раскладушке, пока пружины не разогнулись и он не очутился на полу.

— Дай картину! — Я видел, как бешено горят его глаза.

— Но-но-но...

— Дай мою картину! — по складам произнес он, не делая попыток выбраться из обломков своего ложа.

— Черт с тобой, старик, — сказал я. — Но в конце концов, я бы мог просто пострадать за отечество...

Я поставил ее на стул между банкой с высохшей килькой и стаканом, в котором на дне под коричнево-фиолетовой пленкой плавали разбухшие чаинки.

Он угнездился там, свесив ноги через погнутые трубки.

— Хочешь пива? — искушал я его.

Пива он хотел — было видно по глазам.

— Пошел к черту!

— Хорошая картина, жаль, что кто-то другой будет ею любоваться... — вкрадчиво вещал я.

— ... черту! — Бутылка едва не полетела мне в лицо.

— В конце концов, кто поможет тебе, как не друг детства... даже если он и сукин сын, но он твой друг...

Реакция была сдержанной, но вполне возможно, что в этот момент делался глоток.

— ... черту друзей! — отозвалось после бульканья из рыжей бороды.

— Тебя что, заело? — поинтересовался я.

— ... черту заело...

— В твоем положении гордость — излишняя роскошь, — сказал я зло, ибо его тупость начала действовать мне на нервы.

— ... иди ты! — выдал он еще раз.

— Сделаем так, — сказал я терпеливо. — Я куплю у тебя эту картину как бы под залог, под большую сумму, но с условием, что ты его вернешь этак лет через десяток. Идет?

— К-как-как? — переспросил он и перестал упражняться с бутылкой.

— Ты что, глухой?

Я повторил.

Он усваивал с медлительностью жирафа.

— К тому времени она будет стоить целое состояние, — предсказывал я как пророк.