Я проснулся и вспомнил то время, когда ставил первоклассные рекорды в бассейне, а летом на сборах мог нырнуть и достать камень с тридцатиметровой глубины, и одна девочка, которую звали Аня Григорьева, неизменно получала его.
Я вспомнил то время с чувством пьяницы, очнувшегося с похмелья и поклявшегося начать жизнь праведника, потому что только к середине жизни ты начинаешь понимать, что все лучшее в ней уже случилось независимо от тебя самого, даже если ты подозреваешь, что этот мир неординарен и объясняется не так, как все тебе кажется, даже если тебя стукнет по голове камнем из ниоткуда, — все равно ты не будешь верить на все сто и на всякий случай оставишь лазейку для здравого смысла.
То время было прекрасно тем, что ты не задавал себе никаких вопросов, ибо ты был юн, а рядом были темно-синие глаза, такие темные, что могли поспорить с плещущимся ночным морем, по которому бежит лунная дорожка, а скалы в тени, как театральные декорации.
"Нет, время не тянется медленно, подобно улитке на склоне, оно способно мчаться громадными скачками, предоставляя возможность копаться в прошлом и сожалеть об утерянном".
Глава четвертая
Утром я уезжал. Я сказал, что у меня билет на вечерний поезд. И это было правдой.
Я пожал руку человеку, который очень походил на моего отца, если верить фотографии, и с которым по непонятным для меня причинам за сутки вряд ли обменялся больше чем двумя фразами.
Я знал, что на моих щеках запечатлены поцелуи двух пожилых женщин, и унес в памяти их напутствие, как символ женской непосредственности (кроме этого, я унес в блокноте их московские координаты), и нес его долго, пока огромный город не поглотил меня со всеми моими мыслями и желаниями. И все равно — нет-нет, да и приятно было вспоминать обо всем этом.
Третья женщина вышла меня проводить и молчала, пока мы шли до автостанции, а я сжимал ручку серого фибрового чемоданчика, в котором, кроме тощего пакета с десятком фотографий, ничего не лежало.
— Это тебе. — Она сунула что-то завернутое в газету. — Бабуля передала.
Я не ожидал.
— Спасибо, — поблагодарил я.
— Все равно нам ни к чему.
— Спасибо, — сказал я еще раз.
— Счастливого пути. — Она протянула руку.
— Спасибо, — сказал я, — большое спасибо. — Пожал руку и запрыгнул на подножку автобуса. Рука была жесткой и твердой. — До свидания.
Я ждал.
Мне очень хотелось увидеть ее другой, без молчаливой сосредоточенности и чуточку все же своей сестрой.
Я ждал — что-то в ней должно было дрогнуть.
Вы всегда этого ждете — вольно или невольно.
Вы спускаетесь со своими вещами, а она идет на шаг позади в темноте (на ступенях лестничных пролетов шаги особенно четки), скрестив руки под наброшенной на плечи кофточкой, выходите в прохладу июльской или августовской ночи и ждете — неизвестно чего, но точно — заказанного такси и еще — какого-то толчка внутри себя и в ней, и молчите, и она тоже молчит и тоже ждет, пока по пышным кустам сирени перед гостиницей не пробегает режущий луч фар, и все объяснения и недоговоренности остаются только с вами и на вашей совести, а потом вы садитесь, оборачиваетесь и видите в свете габаритных огней сжатые губы и освещенное, за момент до этого — чужое, просто лицо, и запоминаете его таким, и думаете с облегчением, что все кончено, но ощущение липкого неудовольствия остается и недосказанности от избытка самолюбования тоже — как предвестники душевных терзаний, если, конечно, вам это не чуждо и она в вас хоть на капельку не ошиблась.
Так представил я, но в данном случае это не имело никакого отношения к Тане. Она просто повернулась и пошла. И юбка разрывалась у нее в коленях от резких движений.
В машине я развернул газету и сразу вспомнил, с каким лицом достала старая женщина эту фотографию со дна чемодана и как оно у нее изменилось и даже руки на мгновение перестали дрожать.
— Отец вначале подсек сосны, — сказала она, — и все лето они сохли, а потом спилил и построил дом "в лапу". Видишь?
Да, я видел толстенные бревна, почти в обхват двух крупных мужчин.
— В доме было четыре комнаты и веранда с кухней. Вот с той стороны, где стекла, слева... Крыша и карнизы зеленые, водостоки белые, а на коньках жестяные петухи. Да ведь раньше строили прочно. Сейчас, знаешь, старое разломают, уже не построят, — вздохнула. — Это мой отец. — Сморщенный палец лег на бумагу и указал на человека, сидящего на коне-тяжеловозе. — Стало быть, твой прадед.
У коня были мохнатые ноги и широкая мускулистая грудь, а на человеке — картуз, безрукавка, из-под которой выглядывала подпоясанная рубаха, и сапоги.
— Мои сестры: Маша, Майя, Полина... — назвала всех, не сбившись ни разу. — Все померли. А вот братик — Вася, испугался до смерти, когда ему было шесть лет, — вот, рядом с дедом.
И с этого момента лицо у нее изменилось. Правой рукой она продолжала держать фотографию, а левой водила по ней и молчала, и ноготь толчками царапал бумагу, а потом она сделала вот так — погладила изображение по кругу в тщетности колдовства проникнуть в прошлое, и лицо у нее стало таким, каким бывает у стариков на солнечной террасе под ярким небом, когда вы проходите беспечно с моря в номер гостиницы, поднимаете рассеянно глаза и видите черный пиджак или теплую шаль в летний полдень, приподнятые плечи и остановившийся взгляд из-под вывернутых век, и на мгновение — одно-единственное мгновение — представляете себя таким же и мимоходом думаете, что до этого еще далеко, так далеко, что к тому времени этого старика уже не будет на свете, а впереди у вас много таких летних размаривающих дней, целая бездна, неисчислимое количество мгновений по узкой улочке в ослепительном сиянии к самому пляжу, где волны оседают сквозь блестящую гальку и глазам больно следить за их изменчивой игрой, а небо бездонно-голубое, словно ультрамарин на яркой эмали. Но все равно подумаете и прогоните мысль, чтобы она не мешала этому дню и приятной мысли о встрече с девушкой, от которой пахнет душистым шампунем, а волосы так выгорели, отбелены морской солью и так легки, что ветерок с бухты перебирает ими, и вам хочется сделать то же самое, и тогда вы протягиваете руку и проделываете то же самое.
Со мной тоже произошло нечто подобное, но с некоторой задержкой в первой фазе картинки — старуха водила пальцем по гладкой поверхности, и лицо ее силилось совершить невозможное.
И тогда я спросил: "Бабушка, а где стоял дом?" и вытащил из воспоминаний.
— Дом-то? В селе Карасево, Новосибирской области, у березовой рощи. Отец нанял работников, и дом поставили за два месяца, — ответила она по-прежнему медленно и размеренно.
Ее легко было вытащить оттуда, словно выставить штрафной шар к борту.
— Я прожила с родителями до шестнадцати лет, а потом уехала учиться в Новосибирск.
— А дедушка?
Совсем невинный вопрос.
— А дедушка появился через много лет, потом (самое понятное объяснение, даже если это "потом" вмещает в себя десять лет, но для тебя это ровным счетом ничего не значит). Его забрали прямо с работы, — продолжала она вполне равнодушно, так что я мог не волноваться за последствия своих вопросов. — Он тогда бухгалтером работал.
— А за что? — выпытывал я.
— Кто знает? (Полное равнодушие). Он и сам потом не помнил. Сболтнул что-то. Он оттуда вернулся совсем без памяти. Вот как! — сказала она словно с тайной гордостью. — Мы и сами толком ничего не знаем. Нам тогда сказали — мы пошли на станцию прямо с детьми. Помню, январь, мело. А их выстроили без шапок, на коленях...
— Как? — переспросил я, потому что не сразу понял смысл фразы и мне захотелось обернуться, словно нарисованная картинка висела у меня за спиной.
— ... на коленях вдоль состава, он и показал вот так, — и она растопырила пальцы на обеих руках — на здоровой и, чуть провесив, на больной, — значит, десять лет. Все отсидел. Это потом уже дом вспомнили, едва кулачкой не сделали. А какой отец кулак? Сам пахал. Сам сеял. Только работников на уборку набирал. Выходит, дедуля на подкулачке женился. Вот ведь как вывернули. Пришлось уезжать в Черепаново. Жизни совсем не было, ютились, где придется. Сашеньку едва из института не выгнали. Вызывали и говорили, пиши, что не разделяешь мировоззрения родителей. А какие воззрения у бухгалтера?