Однако в этот погожий весенний день Шарик и не вспоминает о прошлых неприятностях. Он не спеша направляется к восточной стороне пчельника, потому что сейчас там самый солнцепек. Песок вобрал в себя тепло ласковых лучей, на дощатой стене пригрелись две-три ранние мухи, вдоль самой кромки стены пробилась крапива, а почки на старой вишне так сильно набухли, что того гляди свалятся вниз под собственной тяжестью.

Весь сад пронизан теплым благовонием весны. Из каких запахов слагается этот густой, насыщенный аромат, — кто его знает?

Веет легкий ветерок, слоняется без толку, без цели. И смешивает свежий аромат зеленеющих пашен и лугов с запахом соломенной трухи, пропитавшим сад и гумно, с теплыми испарениями земли, с терпким духом прошлогодней листвы у подножия кустов, тягучим, медвяным благоуханием набухших почек и бутонов… Ветер смешивает эти ароматные токи и разносит их повсюду, в каждом отдельном запахе ощущается примесь другого, и все вместе они подобны аромату одного-единственного гигантского цветка весны, который пронизывает собою всю ширь земли, всю высь до небес и весь необъятный мир.

Шарик спит. На ухо ему время от времени садится муха, и тогда потревоженное ухо дергается, прогоняя непрошенную гостью, а пес продолжает спать, предоставляя уху самому заботиться о себе.

Пес спит и не замечает, как возле хижины в одном месте вдруг дрогнула земля, вздыбилась холмиком и опала, затем вновь поднялась и опала; какое-то буро-зеленое существо копошится под землей, пробиваясь наружу, и наконец на верху земляной кучи показалась сонно моргающая жаба.

Видно, что жаба еще не совсем пришла в себя, да и какой прыткости можно желать от нее после почти полугодовой спячки? И красоты тут тоже ждать не приходится. Помаргивающие глаза ее, подернутые оранжевой поволокой, может, даже и не казались бы безобразными, не будь они такими выпученными, будто жабу все пять месяцев под землей душили. А между тем ее вовсе никто не душил; стоит только какой-нибудь неопытной собаке или кошке хоть разок ухватить жабу пастью, и урок этот запоминается на всю жизнь. Жабьи железы снабжены столь вонючими и едкими выделениями, что даже собаку выворачивает от них наизнанку, если, конечно, она не успела вовремя выплюнуть омерзительную добычу.

Здесь, в саду, аистов и цапель не водится, и, стало быть, кроме змей у жабы врагов тут нет. Змеям тошнотворные жабьи выделения — не помеха. Правда, к числу врагов можно отнести человека — отсталое существо, которому ничего не стоит лопатой прихлопнуть насмерть несчастную жабу лишь за то, что она несимпатична и вызывает в нем отвращение. Тем самым человек истребляет полезного и дарового работника, который очищает сады от жуков, пауков и улиток.

Однако Шарик пока что спит и не подозревает о появлении жабы, да так и не узнал бы о нем, если бы мухе не надоело садиться на вздрагивающее ухо собаки и она не примостилась бы на влажном собачьем носу. Шарик разозлился, даже не успев проснуться; молниеносным движением он ухватил настырную муху и даже разгрыз ее зубами, хотя грызть там особенно было нечего.

«Ну, с этой покончено!» — думает Шарик и только собирается опять закрыть глаза, как вдруг замечает жабу. Даже при нашей большой симпатии к этому псу никак не скажешь, будто он уставился на нее с умным видом.

«Фу, дьявол, и откуда только она тут взялась?» — растерянно моргает Шарик. Затем он усаживается, сдержанно виляет хвостом и даже рычит, хотя и не слишком строго.

— Шла бы ты отсюда подобру-поздорову! — ворчит пес. — На тебя даже смотреть тошно. Убирайся прочь!

Жаба, судя по всему, понимает смысл собачьего ворчания: жалобно моргнув своими выпученными глазами, она и в самом деле поворачивает прочь.

Затекшие от долгой спячки лапки подкашиваются на каждом шагу, жаба тащится удручающе медленно, однако при малейшем движении со спины ее осыпается подсохшая земля. Добравшись до теневой стороны хижины, жаба останавливается: там — прохладно, а прохлады ей и под землей хватало. Жаба плюхается на живот и, очевидно, размышляет, как ей быть; немного погодя она опять начинает двигаться вдоль границы тени и наконец забирается под куст смородины. Среди сухой прошлогодней листвы она теряется, как дым во мраке ночи. Коричневатые разводы на спине у жабы до такой степени сливаются с бурой пестротой палой листвы, что даже зоркий собачий глаз окончательно теряет ее из виду.

Но Шарику в данный момент не до жабы: по тропинке идет кошка, брезгливо переставляя лапы; судя по всему, она наслаждается солнышком, а на все остальное ей наплевать. Можно было думать, что Шарик расквитается за схлопотанные утром затрещины, кровавые следы которых все еще горят на собачьей морде, но, видимо, пес неточно рассчитал свой бросок. И вот список кошачьих прегрешений пополнился очередными оплеухами. Шарик и опомниться не успел, а кошка уже сидела на яблоне и умывалась как ни в чем не бывало.

Да-да: демонстративно умывалась! С превеликим тщанием вылизывала шкурку и до того была поглощена этим важным занятием, что, казалось, никакие собаки на свете не могут отвлечь ее. Правда, иногда она бросала вниз беглый взгляд: что за беда приключилась с нашим милым, славным Шариком? Уж не обидел ли кто его?..

Шарик, вне себя от ярости, заливался лаем, пустив в ход самые отборные ругательства из собачьего лексикона, а затем печально побрел на гумно. Разогнал кур, пригревшихся у стога соломы, и, облегчив этим душу, улегся возле стога.

Но заснуть ему так и не удалось: шуршала, потягиваясь на солнышке, солома, в глубине стога возились мыши, а затем прилетела пчела и, устало жужжа, свалилась на солому.

Шарик недовольно смотрел на маленькую пришелицу.

— Потревожила я тебя, старый пес! — дрогнули крылышки пчелы. — Сердишься на меня?

— Вовсе не сержусь! А с чего ты взяла, будто я старый? — забил хвостом по земле Шарик. — Будь я человеком, обо мне сказали бы, что я нахожусь в расцвете лет.

— Ты такой большущий…

— В нашем роду все такие, — смягчился Шарик. — Видела бы ты моего отца!.. Очень устала?

— Очень. В эту пору мы всегда бываем слабые, неокрепшие, а тут прошел слух, будто уже стоит вылететь на заготовки. Ну что ж, приказ есть приказ, вот мы и полетели. Но наше время еще не приспело: один-два куста кизила, фиалки, кукушкины слезки, первоцвет, — много ли с них наберешь? Все вместе мы и десяти капель меда не набрали. Но зато устроили себе разминку, летали далеко, высоко, согрелись под солнечными лучами, и зимнюю нерадивость с нас как рукой сняло. Теперь пусть наступает пора цветения: мы готовы.

В этот момент из сарая донесся какой-то странный тихий стук; он повторился раз, другой, и пес навострил уши.

— Ну что ж, отдохнула — пора и честь знать! — пчела встряхнула крылышками. — Воздух сухой, прогретый, летать одно удовольствие. А ты, пес, спи себе дальше!

Пчелка взмыла вверх и скрылась за соседним гумном.

Шарик продолжал прислушиваться.

— Что это был за шум такой странный? — пес всматривался в темноту сарая, потому что звук шел оттуда. Продержись тишина еще какое-то время, и из сонной головы Шарика улетучилось бы подозрение, будто в сарае творится что-то неладное. Однако тупой, приглушенный звук повторился вновь.

Пес, насторожившись, поднялся на ноги и встал у порога сарая, чтобы глаза привыкли к темноте.

— Что у вас тут такое? — Шарик вильнул хвостом и даже голову склонил набок, усердно прислушиваясь.

— Ничего! — лениво зевнул старый горшок. — Ровным счетом ничего.

— Ничего! — присвистнула коса. — Мы все спим, чего и тебе желаем.

— Ничего! — пискнула воробьиха. — Еще день-другой, и мои птенцы вылупятся. А я чуть жива от голода. Не видел ли ты, пес, моего супруга? Вечно он забывает про меня, будто не семейный воробей, а до сих пор в холостяках ходит. Я же изводись от беспокойства, как бы он не угодил в когти ястребу…

В этот момент прилетел воробей и опустился на край гнезда; самочка тотчас выпорхнула из сарая, а заботливый супруг занял насиженное место.