Цин-Ни прислушался, про себя сортируя звуки и шумы, но все они не вызывали тревоги. Иногда принималась стрекотать сорока, где-до капала вода, потрескивал бочонок, поскрипывали, выпрямляясь, размокшие доски ящика, которому тоже досталась изрядная баня, и стоило ветерку чуть всколыхнуть сонно-застойный воздух, как и тыква-цедилка с неуловимым для человеческого слуха стоном жаловалась, что ей пришел конец, в брюхе у нее трещина — хоть и незаметная, но дает себя знать. К сожалению, это была правда, потому что Маришка вошла в раж и даже тыкву отмывала мыльным порошком, а когда терла ее, то слишком сильно надавила.

Но Цин-Ни не волновали чужие беды, он внимательно обнюхал все под лежнем. Запах просыхающего щелочного раствора показался ему довольно неприятным, однако куда больше смущал его размокший земляной пол, на котором оставались следы, и его лапки чуть прилипали к нему.

Выяснив все это, Цин-Ни больше не раздумывал. Он взобрался на лежень, вылизал свою шубку дочиста и отправился домой.

Благодаря Маришкиной любви к порядку, ящик — свой дом — он обнаружил на месте, хотя перемены, которым его жилище подверглось внутри, вызвали в нем тревогу. К примеру, в ящике и следа не осталось от обгрызанной бумаги и соломы, зато теперь в нем было полно всякого тряпья; тут же была щетка, пустая картонная коробка, поношенная шапка дядюшки Йоши и старый календарь, который, по мнению Маришки, мог еще для чего-нибудь потребоваться…

Цин-Ни долго присматривался к незнакомым предметам, и поскольку они не шевелились, не издавали никаких звуков и к запаху их можно было привыкнуть, он ради порядка немного погрыз тряпки, слегка потрепал зубами календарь, а затем, поджав ноющую лапку, уснул.

Потрескивание просыхающих лежней и досок ящика не тревожило его легкий сон. Но вдруг скрипнул замок, раздался гул шагов, и низкие, полнозвучные мужские голоса можно было услышать даже внизу, в подвале. Цин-Ни — к чему отрицать? — вдруг почувствовал нестерпимый голод. Возникли ли у него при этом какие-нибудь другие чувства, мы навряд ли узнаем, но голод и жажда определенным образом ассоциировались у него с этими людьми, с их голосами, шагами, с их угощением: хлебом, сыром, салом и с тем удивительным напитком, пристрастие к которому так выделяло Цин-Ни среди прочих собратьев-мышей.

Цин-Ни затаился, хотя и не испытывал страха; сквозь щели в ящике ему хорошо видно было, как непривычно яркий сноп света мечется по стенам, взлетает к темному своду потолка, куда не дотянулась ретивая метла, пробегает вдоль бочек, которые уже наполовину просохли. Но мышонку показалось, что люди слишком долго удивляются и сокрушаются, и их бездействие напоминало вынужденную, но не докучную экскурсию по музею.

Цин-Ни куда радостнее было бы видеть, как люди усаживаются и раскладывают припасы, один запах которых толкает мышей на безрассудные поступки. Правда, в случае с Цин-Ни было не совсем так, ведь эти люди доводились ему друзьями.

— А вот и наш стол! — воскликнул наконец почтмейстер, посветив фонариком в угол. — Но только сукно с него содрали, щеткой…

— Мы все равно его застелим, — заметил священник.

— Да и сукно поистерлось уже… — начал было дядюшка Йоши, но тотчас и осекся, перехватив изумленный взгляд почтмейстера; священник же столь испытующе мерил его прищуренным взглядом, что Куругла счел нужным добавить: — Но это не оправдание…

Почтмейстер выдвинул из угла на свет истерзанный столик и три низких стула, а затем воскликнул:

— Смотрите-ка: пачка свечей и спички! Выходит, есть тут смягчающее обстоятельство, Йошка…

Священник улыбнулся, а Йоши Куругла рассердился, поняв, что бессилен разобраться в собственных чувствах.

— Тут не может быть никаких оправданий, Лайош…

Однако почтмейстер, которого все еще терзали собственные обиды, с горечью возразил:

— Ну как же — нет оправданий! Взгляни-ка, Гашпар, нет ли выключателя у входа, вдруг Маришка и электричество успела провести…

— Ладно, почтмейстер, хватит! — перебил его священник, видя, что разговор принимает нежелательный оборот. — Выключатель я поищу, когда будет зажжена свеча и накрыт стол! Йоши, нацеди вина из бочки!

Вспыхнул огонек свечи, и мягкое, уютное колыхание пламени ласково озарило и стены, и предметы, и людей.

Почтмейстер выкладывал на стол провизию, Йоши Куругла опустил в бочонок цедилку, но вино никак не хотело подниматься, и несчастная надтреснутая тыква чуть не стенала в муках.

— Что за чертовщина с ней приключилась? — дядюшка Йоши вытащил тыкву с длинным узким горлышком и, заглядывая внутрь, поднес ее поближе к свету.

— Треснула! — с сердцем сказал он. — И цедилку доконала…

Почтмейстер лишь кивнул, священник расставил в ряд бутылки, которые теперь пришлось наполнять с помощью воронки, а дядюшка Йоши опрокинул бочонок краном книзу.

— Буль-буль-буль, — отозвался бочонок, и почтмейстер ответил ему теплым взглядом.

— До чего приятный звук! — мечтательно проговорил он. — Это то самое вино, которое тогда привез Жига? Надо бы отведать, прежде чем приступим к еде. После закуски у вина совсем другой букет…

Йоши Куругла наполнил стаканы, и когда друзья чокались, священник провозгласил:

— Выпьем за то, что все в нас осталось по-прежнему!

— Погодите, теперь я скажу, — остановил друзей Йоши, когда вино было выпито, и он вновь наполнил стаканы. — Выпьем за то, чтобы все здесь оставалось так, как есть!

Стаканы гулко звякнули, словно завершив точкой этот обет Куруглы, прозвучавший как клятва. Непривычно громкие голоса, их торжественное звучание раскатывались под сводами подвала, и даже Цин-Ни передалось какое-то странное, чуть беспокойное ощущение, заставив его позабыть на время о своем нетерпеливом ожидании. Правда, позабыл он на очень короткое время, так как аппетитные и для человека запахи колбасы, жареного мяса, хлеба, сыра, сала, волнуя обоняние мышонка, усилили в нем чувство нестерпимого голода. Но люди все никак не усаживались за стол, потому что на этот раз почтмейстер, взяв стакан из рук Йоши, с радостным возбуждением разлил вино.

— Иначе и быть не может! — воскликнул он и, не выпуская стакана, прокашлялся.

Мужикам под бабью дудку
Плясать не пристало.
Уступи, хотя бы в шутку,
И — пиши пропало.

Друзья со смехом подхватили удалую песню:

Всей твоей свободы-воли
Как и не бывало.

После этих слов вся троица села: им было чуть-чуть неловко за свою ребячливую несдержанность.

А Цин-Ни опустил свою больную лапку, которую он до этого, испуганный громким пением, держал на весу, и подумал, что пока подождет выходить из укрытия.

Языки у приятелей сегодня тоже развязывались с трудом: разговорных тем, подходящих к случаю, не появлялось, а мысли, которые зрели в них, лежали на душе нелегким грузом, заполнившим собою каждую клеточку существа, и еще не требовали выхода.

Они ели молча. Разгоравшиеся временами сильнее язычки пламени расписывали под старинное золото ободранные щетками стены. Огоньки колыхались из стороны в сторону, и дым, пропитанный теплым запахом воска, оттеснял мыльную вонь в дальние, темные углы, а невидимая копоть выписывала узоры на глиняных стенах, начиная постепенно затушевывать их обнаженную желтизну.

Почтмейстер исправно наливал всякий раз, как только компания приступала к новой закуске, и даже священник не удерживал его; будучи человеком мудрым, он ждал от приятеля неизбежных откровений, которые разве что лишь вину под силу довести до здоровой чистоты.

Друзья чокались в очередной раз, когда священник, так и не выпив, поставил свой стакан, и взгляд его сделался потеплевшим и растроганным.

— Йоши, — сказал он чуть ли не шепотом, — Йошка, у нас гость…

И глаза всех троих людей так заблестели, что язычки пламени вытянулись от удивления.