Изменить стиль страницы

Дядя мой, Николай Иванович, прототип Николая Николаевича, брата княгини Веры, тоже верно обрисован Куприным в том, что касается его заносчивости, резкости и отсутствия такта. Николая Ивановича, в молодости очень красивого, я помню тучным, подчеркнуто осанистым, очень представительным человеком. Способный, даже одаренный, он также находился во власти тяготившей его душевной пустоты, которую, однако, как-то ухитрялся заполнить тщеславием.

Николай Иванович был не товарищем прокурора, как у Куприна, а служил в те годы все в той же Государственной канцелярии. Важность этого учреждения, с традициями, восходящими к Сперанскому, где все дышало помпезностью старого режима и где ему, молодому человеку, представлялась возможность ежедневно общаться с самыми высшими сановниками империи, пришлась по душе моему дяде. Чувствовал он себя там как рыба в воде и, несомненно, преуспел бы в Мариинском дворце (где заседал Государственный совет), не случись одного, совершенно неожиданного и крайне неприятного для него происшествия.

Старший брат его, Михаил, будущий ученый-экономист, в то время был близок к революционерам. Это, однако, не отражалось на отношениях между братьями: поглощенные своими интересами, они проявляли друг к другу полную терпимость.

Однажды Николай Иванович дал переписать какие-то бумаги Государственной канцелярии бедному студенту, рекомендованному братом. Студент принялся за работу, как вдруг к нему нагрянула полиция. Изумление полицейских, вероятно, не знало границ. Бумаги Государственного совета у человека, преследуемого за революционную деятельность!

Государственным секретарем был тогда пресловутый Плеве, который с такими делами не шутил. Он вызвал моего дядю и заявил ему:

— Преступления вы не совершили, и потому вам взыскания не будет. Рад вам сказать это.

Он сделал жест рукой и продолжал бесстрастно внушительным голосом:

— Но!.. Но Государственная канцелярия, которой я имею честь управлять, есть учреждение, столь близко стоящее к престолу, что чины ее, подобно жене Цезаря, не должны навлекать на себя даже тень подозрения. Предлагаю вам сделать соответствующий вывод из моих слов.

В тот же день Николай Иванович был отчислен от Государственной канцелярии "по собственному желанию". Это был для него большой удар, сильно повлиявший в дальнейшем на его характер. Пришлось перейти на службу в куда менее "блестящее" ведомство: министерство путей сообщения. Там он и достиг генеральского чина, возглавив в качестве директора канцелярию министра. На этом посту он стал подлинной грозой для своих многочисленных подчиненных и даже для начальников дорог, с которыми обращался точь-в-точь, как с каким-нибудь Желтым. Мне рассказывали, что за его спиной часто повторяли пушкинские стихи о Езерском, который был схвачен при Калке:

А там раздавлен, как комар,
Задами тяжкими татар.

Накануне революции Николой Иванович заседал в Сенате. Активной роли он не играл, и это очень его тяготило. Ханское его властолюбие не находило выхода, и он старался отыграться иллюзиями, льстящими его тщеславию.

Помню, как он не раз заезжал к нам невзначай в своем гофмейстерском, сплошь спереди расшитом мундире, в ленте, покрытой орденами, как чешуей (он был до них большой охотник и набрал множество, особенно иностранных).

— В чем дело, почему такой парад? — недоумевали все.

— Не успел переодеться, я прямо из Царского, — тихо, но так, чтобы все его слышали, объявлял дядя.

Если были посторонние, родителям моим становилось неловко. "Из Царского" — это значило из Царского села, то есть от царя. Родители знали, что это вздор. Но время было такое, когда царь по совету Распутина или Протопопова то и дело перемещал своих сановников, так что кое-кто и впрямь мог поверить, что дядя неожиданно "вошел в силу".

После Октября Николай Иванович занялся самой сумбурной контрреволюционной деятельностью, напустил на себя вид конспиратора, намекал, что руководит важными "центрами", причем действительно участвовал в каких-то попытках освобождения Николая II и рисковал всем Во имя тщеславия. В дни, когда контрреволюция строила все расчеты на немцев, он забывал иной раз всякую конспирацию и, останавливая знакомых на Невском, хлопал себя по карманам пиджака:

— Вот здесь у меня письмо от генерала Гофмана, а тут от принца Рупрехта Баварского…

Единомышленники Николая Ивановича шарахались в испуге от таких слов, которые он произносил чуть ли не во весь голос. А Николаи Иванович шел, сияющий, дальше, в надежде на новую встречу.

Иным он задавал с глубокомысленным видом вопрос:

— Никак не могу решить… Когда войдут немцы и мне придется ехать на совещание с их главнокомандующим, надевать мне мои немецкие ордена или не надевать? Ведь мы все-таки в войне!..

После разгрома белого движения Николай Иванович обосновался в Варшаве. С годами тщеславие его несколько завяло. К тому же надо было подумать и о куске хлеба. Вспомнив, что его предки служили польским королям, дядя решил послужить Пилсудскому, стал польским гражданином (хоть так и не научился польскому языку) и даже, отрекшись от православия, в котором всегда видел оплот русской государственности, тоже перешел в католичество. Все это очень помогло ему устроить свои материальные дела. Польское государство выплачивало пенсию своим гражданам, бывшим прежде на русской, австрийской или немецкой службе. Как бывший сенатор, Николай Иванович обрел право на пенсию чуть ли не высшего разряда и, таким образом, хоть и эмигрант, получал примерно столько же, как до революции сенатор в отставке.

Глава 2

Воспитание

В Петербурге моего отца расценивали как популярного губернатора, даже немного слишком популярного, в мать — как эффектную губернаторшу, умеющую объединить на своих приемах "всю губернию". С тем, что принято было называть "виленским обществом", у родителей были прекрасные отношения.

Особенность Вильны для назначаемых туда губернаторов заключалась в том, что это был один из самых значительных центров польской аристократии в пределах Российской империи. Отношения между ней и высшими представителями русской власти были весьма характерны. Русской власти польская аристократия импонировала своим богатством, пышностью, родством со внятнейшими семьями Европы. Русская власть ухаживала за ней, понимая к тому же, что это быть может, единственный класс польского общества, на который можно рассчитывать. Со своей стороны, польская аристократия кокетничала с русской властью (только с высшей, с мелкими чиновниками она гнушалась общаться), потому что эта власть охраняла "порядок", поддерживала ее социальное превосходство, а кроме того, расточала своим приспешникам многие блага. Польские магнаты были, в частности, очень падки на придворные звания. Когда, еще до назначения моего отца в Вильну, там состоялось открытие памятника мрачной памяти графу Муравьеву, Муравьеву-вешателю (при этом вешателю поляков), многие представители польской аристократии явились на это торжество: одни потому, что уже имели придворное звание и, значит, включились в русскую чиновную иерархию; другие — в надежде заслужить расшитый мундир и шляпу с плюмажем.

В результате такого взаимного кокетства установился даже довольно точно соблюдаемый этикет. На официальном приеме мой отец разговаривал с мужчинами из этого круга по-русски, но как только беседа принимала частный характер, он переходил на французский язык с дамами же говорил только по-французски. Полька из интеллигенции, как правило, не рискнула бы появиться в театре в обществе русского офицера или чиновника, Но когда мои родители приезжали в роскошное имение графов Тышкевичей, от въезда в парк до крыльца выкладывался ковер, и даже в дождь хозяева встречали губернаторскую чету на нижней ступени наружной лестницы. Кроме риска и постоянных забот, о которых говорил отец Куприну, губернаторство в Вильне имело, как видно, и свои привлекательные стороны.