Изменить стиль страницы

– Гибнет не только чахлая, – замечаю я просто так. – К примеру, той, что попадает под колеса, не позавидуешь, а та, что в укромном местечке, растет себе и растет.

– Ну, уж вы слишком углубляетесь в философскую сторону вопроса!

– А почему бы нет?

– Мы всегда чересчур углубляемся, и в этом наша беда. А после начинаем драматизировать: попал под колеса, стал жертвой. Это порождает фаталистов, нытиков, отсюда же начинается мания преследования.

– А вы, кажется, тоже немало над этим размышляли?

– Как, вероятно, и вы.

– Вероятно. Но мне не свойствен ваш сугубо научный подход.

– Научный подход вас не должен раздражать. Без него не обойтись. Вся эта гамма, именуемая драматическими переживаниями, – душевные муки, печаль, апатия, страх, отчаяние – не что иное, как самые обычные, элементарные ненормальности происходящих в человеке физиологических процессов. Вы слышали про невромедиаторы?

– Нет.

– Все проще простого. Небольшой избыток или нехватка адреналина, норадреналина, дофамина, серотонина – и ваше самочувствие улучшается или, наоборот, возникает стресс, наступает депрессия.

– Именно. Как бы это ни казалось смешно.

– И все же ненормальности возникают не на пустом месте, а порождаются какими-то объективными факторами.

Он смотрит на меня с едва заметной усмешкой, словно потешаясь над моим невежеством.

– Простуду тоже порождает объективный фактор. Но вы же не станете доказывать, что это душевная драма, а поскорее примете аспирин.

– А существует аспирин от страха, или апатии, или печали, например?

– Кое-что существует, кое-что – на стадии эксперимента. Придумают… Ученые для того и существуют, чтобы придумывать.

– Должно быть, и вы собираетесь чем-то таким нас порадовать? Уходите рано, возвращаетесь поздно…

Наверное, сам того не желая, я попал в точку, потому что он вдруг смущается, словно девица.

– Если вы полагаете, что я изобретаю аспирин от душевной боли, то должен вас разочаровать. Но кое-что я действительно делаю. Бьюсь над одной проблемой, которую пришлось было отложить. Хорошо, что уволили – это позволило мне снова к ней вернуться.

И он рассказал, что его интересует использование руд, более полное извлечение содержащихся в них компонентов, особенно тех, на которые до сих пор вообще не обращали внимания, например барита. (Будь он неладен, этот барит: из-за него Илиев может проторчать у меня еще целый час.)

– У вас, наверное, не очень много друзей? – спрашиваю я ни с того ни с сего.

– Почему вы так решили? – усмехается он. – У меня немало друзей. – И добавляет: – Бывших.

– По прежней работе?

– Да. И по прежней должности…

– И вас не мучает одиночество?

Он вроде бы колеблется, стоит отвечать на такой вопрос или не стоит. Потом произносит с безучастным видом:

– Бывают моменты, когда одиночество на пользу.

– Помогает вам уйти с головой в работу? Или работа помогает забыть одиночество?

– Не знаю, – сухо отвечает инженер. – Я над этим особенно не задумываюсь.

Судя по всему, я все же испортил ему настроение: он еще говорит о чем-то невнятно – кажется, о том, что ему необходимо собрать огромное количество материала, касающегося дыма, и вдруг исчезает, как тот самый дым.

Будь я завистливым, я позавидовал бы этому парню во всем. Кроме одиночества, потому как одиночеству я и сам не могу нарадоваться. Любить работу, настолько верить в себя… Хорошо, что я не завистлив.

Строго говоря, мне тоже не приходится жаловаться на свою работу. Во всяком случае, едва ли я способен заниматься чем-нибудь другим. Профессия мне досталась по родительской линии. Это не значит, что отец силой навязал мне ее, нет. Я имел полную возможность, при моем упрямстве, остановиться на чем-нибудь другом. Однако мое упрямство проявилось в иной форме. Втайне я вознамерился посвятить себя не тому, чем занимался мой отец, а совсем другому, хотя и в рамках той же профессии.

Отец был журналист – известный журналист, по мнению матери. В действительности же, как я потом понял, ничего особенного он собою не представлял. Отец мог стать писателем, говорила мама, мог утереть нос многим бумагомаракам, но, вместо того чтобы сочинять всякие небылицы, предпочел служить людям. В данном случае она перефразировала полушутливое высказывание отца о том, что писатель занимается выдумыванием истории, а журналист, будучи более скромным, всего лишь служит ей.

Он служил истории главным образом по линии экономической информации. В соответствии с квартальным, полугодовым и годовым планом в его обязанности входило подготовить определенное количество передовиц по определенным проблемам, а также написать определенное число очерков на соответствующие темы. Темы были известны заранее, но он этим не пользовался, вечно колесил по стране, радовался успехам, возмущался безобразиями и, когда рассказывал за обеденным столом, как он схлестнулся с таким-то руководителем такого-то предприятия, до того распалялся, что мать спешила его унять:

– Ну ладно, ты уже раз с ним поцапался! Зачем же снова кипятиться – чтобы остыл твой суп?

Дома, в семейном кругу, слова его звучали более просто и человечно, нежели в очерках. О чем бы ни шла в них речь – о порочной практике хозяйствования или, наоборот, о блестящих успехах, – перед глазами читателя мелькали захватанные фразы, шаблонные выражения, превращаясь в некое холодное, безвкусное желе. Эти очерки всегда начинались с общих установок и заканчивались призывами к трудовым подвигам, и, хотя речь в них шла о различных объектах, ни люди, работающие на них, ни сами объекты не обретали зримых очертаний.

Рассказы отца были куда интереснее; они велись, как правило, за обедом или ужином, мать делала вид, что прилежно слушает, но в действительности ждала удобного случая, чтобы вставить свое:

– Цеца нынче воротилась из Австрии. Такая нарядная, такая нарядная…

Отец машинально кивал головой. Цеца с ее нарядами едва ли его интересовала. Терпеливо выслушав и другие столь же волнующие местные новости, он продолжал рассказ о своих газетных делах, явно не интересующих мать. И если кто-нибудь слушал с одинаковым интересом и того и другого, так это я. Слушал и иногда даже включался в разговор: