– Что тут говорить? На территории парка развернули строительство гаражей, складских помещений, мастерских. Население прилегающих кварталов в панике. Посылаем запрос, а нам обещают разобраться, осмотреть все на месте. А чего смотреть? Все ведь на виду. Потом скажут, что уже принимаются меры, а мы-то знаем, как они принимают меры…
– Но это же твои домыслы, Павлов! – угрожающе произносит шеф, и мне кажется, что он вот-вот снова взорвется.
– Не домыслы, – отвечаю я. – Поезжайте на место и убедитесь: стройка не утихает.
– Когда ты там был?
– Вчера. Я же вам говорю: строят день и ночь. И разговоры телефонные нужны им только для того, чтобы выиграть время. Они знают: то, что будет построено, разрушать никто не станет, и спешат настроить как можно больше.
– Придется мне съездить посмотреть, – ворчит шеф.
– Не худо было бы.
– И уж тогда кто-то из вас двоих загремит! – обещает Главный.
Загремит Янков, думаю я. Наверное, что-то ему посулили, если он взялся помариновать материал и обработал Главного, даже не удосужившись проверить, что происходит в парке. Понижение он себе обеспечил.
– Придется тебе временно принять отдел, – говорит мне Главный на другой день. – И, чтобы я не артачился, добавляет: – Подчеркиваю: временно!
– Понял, – киваю я. – Только мне это сейчас некстати.
Шеф отрывает глаза от бумаг и с любопытством смотрит на меня:
– В смысле?
– Я бы хотел уйти из редакции, если не возражаете.
– Что, тоже собрался бежать на телевидение?
– Скорее, на периферию.
– А! – Главный явно озадачен. – На какую работу?
– На такую же. – Чтобы он не приставал с расспросами, я объясняю: – Вы же сами мне говорили про древнего Антея. Эта ваша мысль на меня сильно подействовала. Так что я решил: если уж стоять на этой земле, то обеими ногами.
Главный опять испытующе смотрит на меня и во взгляде его я читаю: «Ты меня за идиота принимаешь?». Потом он снова склоняется над бумагами.
– Дело твое.
Он явно растерян. Растерянное лицо властного римлянина – зрелище весьма забавное. Неужели скромная моя персона может вызвать особый интерес у человека, задерганного редакционными неурядицами, настолько задерганного, что рано или поздно это неизбежно закончится инфарктом.
– Может, ты решил снова жениться? – любопытствует шеф, не отрывая глаз от бумаг.
«Именно этого я стараюсь избежать», – следовало бы ответить, но я предпочитаю солгать:
– Боюсь, что вы угадали.
– А чего тут бояться? – добродушно басит Главный, все так же склонившись над рукописями. – Мокрому дождь не страшен. Тонул ведь однажды.
Он больше ничего не говорит, видимо, успокоенный мыслью о том, что ухожу я не ради того, чтобы ему досадить. Возможно, Главному все равно, что я о нем думаю, но если вспомнить, что когда-то он был другом моего отца… Да отчасти и моим…
Уйти после того как тебя вышибли, – в порядке вещей. Но уходить, когда тебя никто не гонит, мало того – когда тебя собираются повысить? Это уже интересно. Трудно сказать, почему я так поступаю: ради интереса или потому, что во мне опять заговорил тот сумасбродный, упрямый мальчишка, который сел на мостовой, когда другие по ней шатается что-то сказать, но у нее дрожит подбородок. Закрыв лицо ладонями, она вся содрогается в беззвучных рыданиях.
Хорошо, что в беззвучных. Редакция – не самое подходящее место для таких сцен.
– Любили ли мы друг друга? – повторяет она мой вопрос, успокоившись, но все еще дрожащим голосом. – Десять лет длилась эта агония…
«Что вы?» – хочется мне спросить, как спрашивает обычно Лиза, но я молчу.
– Это я виновата. Я с ума сходила по нему. Для меня он был самый чистый человек. Я виновата, а ушел он.
Ну и ну: с ума сходила! Нашла по ком сходить с ума.
Женщина собирается еще что-то сказать, но, вероятно, подумав, что неприлично говорить с сыном о таких вещах, прячет в потертую пластмассовую сумочку носовой платок и встает.
– Если бы вы знали, с каким страхом я шла сюда… Прогонит меня, думаю, таких вещей не прощают…
– Выбросьте это из головы, – говорю я и тоже встаю. – Вы ни перед кем и ни в чем не виноваты. Каждый имеет право на любовь – хотя бы на одну любовь за всю жизнь. Иным удается и больше…
Я подаю ей руку, она пожимает ее своей худенькой бледной ручкой и в последний раз смотрит испытующим взглядом мне в глаза, словно все еще не веря, что я не шучу.
Не знаю, почему это люди считают, что я их разыгрываю.
Оставшись один, я сую руку в карман и достаю конверт. Письмо – измятое, кое-как нацарапанное на клочке бумаги – похоже на черновик и состоит из одного-единственного предложения. Быстро пробежав его глазами, я уже собираюсь спрятать его, но вместо этого опять разворачиваю листок и читаю вторично. Не такое уж оно длинное, чтобы не прочитать его дважды.
«Антон,
в последнее время я все чаще думаю о тебе, да, не о матери и не о себе, а о тебе, потому что мы с матерью уже в прошлом, и мне приходит на память, как однажды – тогда ты был еще совсем маленький – я чуть было не уронил тебя, когда мы с тобой очутились в жуткой толпе после какого-то матча, н как я с ужасом повторял про себя: «Вот сейчас уроню ребенка, пропал мой ребенок», и теперь, когда я думаю о тебе, мне снова становится так же страшно и больно оттого, что именно теперь, после стольких лет, я чувствую, что упустил тебя, бросил на произвол судьбы, оставил одного посреди дороги с пустыми руками, ничегошеньки тебе не дал, мне даже кажется, будто я вижу, как зябнешь ты в одной рубашонке в этом холодном мире, и я говорю: если ты меня не любишь, то выбрось меня совсем из своего сердца и с ожесточением скажи при этом, что ты не пропадешь, мало того, что не пропадешь – ты добьешься всего, чего я сам не сумел добиться…»
Ясно, он это писал, когда лежал в жару, думаю я, пряча письмо в карман. При нормальной температуре он бы ничего подобного мне не сказал. Может быть, вся наша трагедия именно в том, что мы становимся нормальными, чуткими, только когда у нас подскакивает температура?…
Звонит телефон. Подняв трубку, я слышу голос моего знакомого из милиции.
– Можешь успокоить свою приятельницу, – говорит он. – Компания уже под следствием. А чтобы они возместили стоимость перстня, ее мать должна предъявить иск.