Больной все так же напряженно следит за нашей группой – он, как видно, озадачен странной позой человека с коробочкой и пытается вникнуть в смысл пантомимы.
– Орден вам принесли, награждают вас, – говорит Лиза и для пущей ясности указывает на эту самую коробочку, торжественно-красную, по все-таки ветхую оттого, что она столько времени валялась в канцелярской пыли.
Поощряемый бодрыми возгласами, больной в конце концов уставился глазами туда, куда нужно, то есть на коробочку, и, хотя точный смысл церемонии по-прежнему ускользает от него, он уже, кажется, понимает: должно произойти нечто весьма важное, нечто последнее, подводящее итог всей его жизни, потому что вдруг, упершись обеими руками в постель, силится встать.
– Погодите, я вам помогу, – говорит ему Лиза.
Но Несси не желает, чтобы ему помогали, особенно в такой момент, когда ему предстоит встретить кого-то лицом к лицу. Собрав последние силы (страшно смотреть на эти истощенные руки, упершиеся в матрац), он медленно поднимается и, прислонившись спиной к подушке, напряженно смотрит на поднятую руку с коробочкой.
То ли Несторов воспринял этот жест как боевой призыв, то ли думает, что ему предлагают отчитаться (отчитаться за что – за свое боевое прошлое, от которого он не отрекся, или за свою верность тому, кто смутно вырисовывается там, в полумраке на стене, тоже одетый в шинель – было поколение людей в шинелях), но лицо его вдруг обретает выражение достоинства, почти торжественности – с него словно ветром сдувает гримасу боли и невыразимых страданий.
Старик машинально стягивает на груди шинель, переводит на нас прояснившийся взгляд и шевелит губами.
– Да, – говорит он.
Слово звучит достаточно отчетливо, и все же до посетителей не доходит его смысл. Теперь уже они недоуменно смотрят на Несси, а сам он требовательно глядит на человека с протянутой рукой, видя в нем, очевидно, представителя этой толпы, этой оравы, нахлынувшей к нему в комнату.
И больной, и гости остаются в таком застывшем положении бесконечно долгий миг тишины. Наконец Несси, снова собравшись с силами, как бы пытаясь рассеять общее недоумение, говорит:
– Я отвечаю.
А так как пришедшие продолжают смотреть на него в упор, словно в ожидании, что он еще скажет, больной в третий раз собирается с духом и убеждает их:
– Борис Несторов готов отвечать.
Наверное, слова эти стоили ему неимоверных усилий, потому что, как ни старался Несси собраться с духом, духу у него явно не хватает, и он с каким-то страдальческим выражением открывает рот, пытаясь вобрать в себя еще один, последний глоток жизни, необходимый для того, чтобы успеть ответить за все. Потом он поднимает лицо к потолку, словно ищет, за что уцепиться, и взгляд его действительно цепляется за то единственное, что удалось отыскать в полумраке, – за луч света, пробивающийся между шторами. – и глаза медленно скользят по нему, но слишком он тонок и непрочен, этот лучик, ему не удержать грузное, отяжелевшее тело, и больной, вероятно, это понимает: голова его смиренно клонится вниз, а массивное тело безжизненно падает па подушку. В наступившей грозной тишине, застыв в нелепой позе, все еще держит красную коробочку стоящий перед нами человек.
– Антон, тебя вызывает Главный.
– А тебя?
– Да я только что от него.
Если так, думаю я, значит, ты наклепал на меня; я даже знаю за что.
Но перед тем как войти к Главному, я сталкиваюсь со Стаменовым. Схватив мою руку, этот холерик трясет ее с такой силой, что мне становится не по себе.
– Очень, очень вам благодарны за помощь! – говорит он. – Правда, нам тоже досталось, но по заслугам, главное – дела стали налаживаться.
Он начинает подробно излагать, каким образом налаживаются у них дела, однако, вспомнив о чем-то и взглянув на часы, замолкает на полуслове и задает ничего не значащий вопрос:
– Когда снова к нам наведаетесь? У нас сейчас просто дивно – весна, сами понимаете!
– Да я бы не прочь приехать к вам, и надолго, – бормочу я вдруг, неожиданно для самого себя. – Есть ведь у вас там какая-нибудь многотиражка…
– А что, ругают вас? – Он участливо смотрит мне в глаза.
– Наоборот, хвалят. Но до того все приелось…
– Так в чем же дело? Приезжайте! Но с какой стати многотиражка? Наша провинция – не такая уж дыра. И у нас есть периодическая печать.
Он снова трясет мне руку, многозначительно бросая при этом: «Вы серьезно, не так ли?» и «Будем считать вопрос решенным!», и после его ухода я думаю растерянно, какой дьявол тянул меня за язык и с какой стати мне понадобилась многотиражка…
– Ай да Павлов! Опять мне свинью подложил! – радушно приветствует меня Главный, размахивая у меня перед носом каким-то машинописным текстом.
Похоже, это моя рукопись.
– Завтра посыплются протесты, возражения, и телефон будет надрываться не у тебя, Павлов, а вот здесь, в этой комнате! – кипятится Главный, вскакивая. – И мне ничего не останется, как бросить все дела и давать объяснения! Можно подумать, мне больше делать нечего!…
Он свирепо смотрит на меня, и я жду невообразимого разноса, но он вдруг, глубоко втянув воздух, замолкает. Просто диву даешься, как этому вспыльчивому человеку удается овладеть собой в минуты гнева. Должно быть, он вовремя вспоминает совет врача: избегайте волнений, не то с вашим сердцем, при вашем давлении…
Главный продолжает молчать, глубоко дыша, засунув в карманы обе руки – то ли он сжал кулаки, то ли пытается найти в карманах какие-то доводы; я склоняюсь к первому предположению, потому что, обойдя письменный стол, он подходит ко мне, не вынимая кулаки из карманов. Потом спрашивает:
– Может, я ошибаюсь? Может, это не ты писал о Западном парке?
– Я.
– Почему же ты не привел доводы горсовета?
– Привел.
– Выхватил две фразы, чтобы поиздеваться? А Янков говорит, они признают критику. Они звонили и сказали, что меры приняты.
– Янков мне этого не говорил.
– Так я тебе говорю! – кричит шеф, воинственно выпячивая брюхо.
– Нет ничего проще забраковать материал и прикрыть явное безобразие…
– Ты мне брось этот тон! – снова кричит Главный. – Говори по существу.