В два голоса они начали хаять колхозы. Велик и Иван слушали молча. (Манюшки за столом не было — она паслась неподалеку на поздно созревшей черешне.) Велика подмывало вмешаться в разговор: и комсомольский его долг требовал, и крестьянское естество протестовало против Васькиной кровной измены — он поступал так, как если бы, придя к соседям, начал выдавать, что у него в семье творится, и поливать грязью отца с матерью. Но Велик себя сдерживал: от знакомых сверстников, с которыми купались в обеденный солнцепек в тихой Волошке, журавкинцы знали, что в Поречье время от времени тайно наведывались бандеровцы из недалекого леса. Он не хотел, да и боялся себя раскрывать — шлепнут мимоходом, и кому от этого польза? Но когда укладывались спать в сарае, Велик сказал Ваське:
— Ты бы попридержал язык. Что тебе плохого сделала советская власть?
— Ты меня, вероятно, учить вздумал? — огрызнулся Васька. — Не трудись — ты для меня никакой не комиссар.
— При чем тут «учить», «комиссар»? — подал голос Иван. — Противно слушать твои поддакивания этому… И стыдно!
Васька посбавил тон.
— Дураки вы в конечном счете. Слыхали, как он настроен? Начни я говорить ему поперек, что получится? Может, он связан с этими, лесными. А вероятно, и сам…
В Васькиных словах был резон.
— Не обязательно поперек, — проворчал Велик. — Но и хаять власть никто тебя за язык не тянет.
Он повернулся на бок, подложил под щеку сомкнутые ладони, и сон сморил его. Уже в полусне почувствовал, как Манюшка осторожно шарит пальцами по его глазам.
— Вель, ты сейчас как спишь — с закрытыми глазами? — зашептала она ему в ухо. — А то как мы ехали, ты заснешь, а у самого глаза открыты. Мне страшно: говорят, кто спит с открытыми глазами — это перед смертью.
— А, каб тебя раки съели! — застонал Велик. — Отвяжись ради бога!
Манюшка еще что-то шептала, но он уже не слышал — как будто провалился в темную и глухую яму.
Велик проснулся от рези в животе.
«Сразу после молока огурец съел, — вспомнил он. — А потом яблоки молотил целый вечер. Теперь вот вылезай из нагретого лежища и тащись в сырую холодину».
В первые дни жизни в Поречье все. они мучились животами — переедали, а ослабевшие желудки не справлялись с непривычно большой нагрузкой. Потом все вошло в норму, и только изредка жадность к еде одолевала то одного, то другого, набрасывались на все подряд, лишь бы побольше натоптать в себя — близкое возвращение в голодное Журавкино подстегивало волчью ненасытность. И в такие минуты не думали, можно ли запивать огурец молоком, а жирную свинину заедать недоспелыми сливами. Взрывы жадности случались все реже, а в последние дни даже Манюшка с ее. прожорливой ужакой была в еде благоразумной и умеренной. А Велик вот… сплоховал. Вечером за едой как подумал, что это последний ужин у хозяина, завтра работа до обеда, сборы и отправление на станцию, так и пошел метать все без разбора…
Злясь на себя, Велик сполз с соломенной лежанки, вышел из сарая. Светало. Холодная роса прибила ныль на стежках, обильно окропила ползучую мураву во дворе, обжигала босые ноги. Текли последние минуты тишины на исходе ночи. Уже рождались первые звуки нового дня: где-то ка селе скрипнули ворота, мыкнула корова, в хозяйском хлеву с подвизгом захрюкала проголодавшаяся за ночь свинья. Прошелестел верхушками деревьев пробуждающийся сад. Над некоторыми трубами стояли белесые столбы дыма.
Когда через какое-то время Велик вернулся из-за хлева во двор, он увидел Миколу и чубатого чернявого хлопца примерно такого же возраста, одетого в румынский табачного цвета френч, темно-синие галифе, в щегольских собранных гармошкой хромовых сапогах. Спереди на поясе у него красовалась пузатая кобура. Лица у обоих были землисто-желтые, помятые.
— В селах у нас пока что есть у кого переночевать и запастись харчами, — говорил, застегиваясь, чубатый ломким со сна голосом. — Большевики не успеют со своими колхозами — начнется новая война. Придут американцы. Украина станет самостийной.
У Велика оборвалось сердце. Он стоял, как одеревенелый, как столб, и не знал, куда двинуться. Идти в сарай — значит, пройти мимо них, повернуть назад — это вызовет подозрение, если заметят, что прячется, значит, в чем-то виноват. Все ж соблазн остаться незамеченным пересилил, и Велик, не сводя глаз с мужчин, начал осторожно пятиться.
До угла оставалось шага два, когда раздался хриплый окрик:
— А це що за одым? А ну, руш сюды!
Неверно ступая ослабевшими ногами, Велик подошел.
— Хто такий? — уставился на него чубатый.
— Мы тут работаем.
— О? — удивленно воскликнул хлопец. — Москали? Що таке?
— Роблять у нас, — поспешно сказал Микола. — Наймиты.
— Хм. — Он наморщил лоб, не спуская глаз с мальчика, подумал. Потом пожал плечами, потрогал кобуру. — Ну, ну, — и пошел в хату.
— Надо же было тебе выползти! — с досадой и со злом вполголоса сказал Микола и последовал за чубатым.
Велик вернулся на свое лежево. Но спать уже не хотелось. Его била мелкая дрожь. Еще не разобравшись до конца в том, что случилось, он уже понял, что стряслась беда. Непоправимая. И нельзя медлить ни минуты, пока бандеровец (или бандеровцы, если он тут не один) не спохватился. А он обязательно спохватится. Протянув руки в стороны, Велик начал одновременно трясти за плечи Манюшку и Ивана. Девочка вскочила сразу. Вскрикивая: «А? Что?» — села, стала протирать глаза. Иван заерзал, начал отбиваться. Но скоро тревожный Великов полушепот: «Вставайте, уходить надо, бежать» — пробудил и его.
— Что такое? Что?
— Буди Ваську, живо!
От всей этой возни Васька проснулся сам. Лениво раскинув руки, спросил:
— Что вы щебутню подняли? Имею я право отдохнуть, в конечном счете?
— Бандеровцы, — шепотом сказал Велик. — Надо драпать.
Васька повернулся на бок, прикрыл глаза.
— Ну и что? Нужны мы им, как собаке пятая нога.
— Да ты что? — Велик опешил: неужели он не понимает? — Мы ведь свидетели.
— Откуда они знают? — Васька зевнул. — Будем тихо лежать, хозяева, я думаю, не выдадут.
— Меня видели. Я на двор выходил.
Васька открыл глаза, уставился на Велика, соображая.
— Дернуло же тебя попасть им на глаза! Теперь вот думай… Ну, побежим, к примеру. Нешто от них убежишь, если, допустим, они нас не хотят выпустить?
— Надо где-нибудь схорониться. Да хоть в соседнем сарае. Пересидеть. Не вечно же они будут в селе.
— Черт его знает… — Васька сел, потянулся.
— Ну, вог что, — разозлился Велик. — Мы уходим, а ты как хочешь.
— Ишь ты, командир какой! Как же — ма-аршал! — Васька сплюнул. — Ну иди, хоронись, а я погляжу, в какой сарай вы залезете. Это мне, естественно, пригодится.
— Хватит трепаться! Из-за тебя…
Скрипнула дверь. В сером проеме замаячила фигура Миколы.
— Ходимо до хаты, — каким-то странным, полузадушенным голосом сказал он. — Кличут.
— Ну вот, — сокрушенно сказал Велик. — Эх!
В хате за столом сидели трое: грузный седой мужик с висячими усами, рядом с ним длинный, тонкошеий, горбоносый, а напротив них — уже знакомый Велику чубатый хлопец. Стол был уставлен глиняными мисками с салом, домашней колбасой, огурцами и помидорами, луком, хлебом. Посередине дымились вареники в большой зеленой миске, рядом торчала литровая бутыль с самогоном. Хозяин, сложив руки на коленях, сидел сбочь стола, на табуретке, хозяйка возилась у печки.
Введя ребят в хату, Микола остался стоять за их спинами у порога. Горбоносый начал разглядывать журавкинцев с каким-то жадным любопытством, как будто пытался высмотреть в них что-то для себя важное. Чубатый повернулся и окинул каждого с ног до головы. Седой скользнул по ним тяжелым взглядом из-под густых перепутанных бровей и продолжал закусывать. Хозяин нервно затеребил рыжую бороду, закряхтел.
— Усе ж якось, пане четныку…
— Я ж казав уже, — вскинул на него тяжелые глаза седой. — Нам — що, мы пышлы в лис и шукай витра в поли. А ось що буде з вами… То и нам не байдуже — до кого прыйдемо, як вас не стане?