Изменить стиль страницы

Тибальдо ди Гримальди тяжело вздыхал, его светлость герцог де Конти умело распоряжался, несчастный Анри де Кастаньяк был смертельно бледен и едва не падал, поддерживаемый аббатом де Сен-Севереном. Что до Ремигия де Шатегонтье, то он не позволил себе ни одной желчной реплики на счёт Жоэля, но, как отметил последний, почему-то смотрел волком на Камиля де Сериза, чего тот демонстративно не замечал. Поймал аббат и ещё один странный взгляд, исполненный презрения и гнева. Его бросил герцог де Конти на содомита Брибри, остающегося в карете, причём тот, в отличие от Сериза, выглядел виноватым и несколько утратившим свой всегдашний апломб.

Графиня де Верней сопровождала гроб мадемуазель де Валье до самого погоста, но тоже не покидала кареты. Когда гроб опускали в яму, аббат оказался около экипажа старухи. Глаза их встретились и, повинуясь властному взгляду старухи, отец Жоэль облокотился на дверцу. Губы старухи почти не шевелились, но аббат слышал шелестящий шепот.

— Ну, что, Сансеверино, серой смердит всё сильнее?

— Я же говорил вам, ваше сиятельство, мне тянет склепом. Но запах и впрямь… усиливается. А может, мне мерещится.

— В годы моей юности я уже наблюдала подобное, мой мальчик. Вас тогда и на свете-то не было. Жан Серен убил одну за другой четверых женщин. Потом оказалось, что на всех убитых были надеты жемчуга. Этот безумец прочел в Первом Послании к Тимофею слова: «Желаю, чтобы жены, в приличном одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос, не золотом, не жемчугом, но добрыми делами, как прилично женам, посвящающим себя благочестию» — и если замечал девиц или женщин в жемчугах в храме — подстерегал и душил. Поймали его случайно — последняя жертва проткнула ему глаз зонтиком, защищаясь… В итоге попал в Сальпетриер. Ну, и как бы вы догадались о причинах убийств?

— Да, разновидности умопомешательства бесконечны, мадам, и чтобы понять логику безумия, видимо, мало даже сойти с ума… А вы считаете убийцу сумасшедшим?

Старуха невесело усмехнулась.

— Жан Серен не объедал трупы, но его признали безумцем, этот же имеет все шансы отвертеться от Гревской площади… И от Бисетра тоже — ибо, кажется, так же вменяем, как мы с вами.

— Гревская площадь… Значит, вы тоже уверены, что это человек из общества?

— Разумеется. Ведь обе девицы ушли из дома сами, вызванные неизвестным. Неужели они пошли бы куда-либо в полночь по записке какого-нибудь конюха или поставщика говядины из местной лавчонки? Не смешите.

— Согласен. Но тогда важно понять, какие жемчуга объединяют нынешних жертв нового Серена…

— Верно, но я пока ничего общего между ними не заметила. Они не были подругами.

— А вы хорошо знали мадемуазель де Монфор-Ламори?

— Нет, Элизу, её мать, знала, но девчонку… — Она пожала плечами. — Хорошенькая вертихвостка, себе на уме. Мне казалось, она крутила голову молодому де Шерубену, но, по-моему, думала о другом…

— Говорят, она была обручена с кем-то…

— Я бы слышала… Или вы имеете в виду тайную помолвку?

Аббат кивнул. Старуха задумалась.

— А сведения достоверны?

— Знаю только, что мадемуазель заказала свадебное платье и счёт за него потянул за пять с лишним тысяч ливров.

— И у кого заказала?

— Насколько я запомнил, у некой Аглаи… — он замолчал, заметив, как напряглось лицо старой графини. — Вы знаете такую?

Старуха кивнула.

— Да, она одна с таким именем. Прекрасная портниха, но и запрашивает немало. Поразузнаю, что смогу, только не верю я в тайную помолвку. Чего ради-то? Разве что дурочка захотела пойти под венец с каким-нибудь нищим дворянчиком, так ведь не дурочка была, и крутилась среди особ высокого полёта… Да и за нищего собираясь, платье за пять тысяч не заказывают… Глупость несусветная. Ладно, время покажет. — Старуха, видимо, считала себя бессмертной.

Аббат тихо поинтересовался:

— Мне показалось, донна, что смерть мадемуазель де Валье… не очень расстроила вас?

Старуха не обиделась и не удивилась его вопросу.

— Если appeler un chat un chat… Из некоторых совершенно несомненных данных я сделала вывод, что девица была откровенной потаскухой. — Аббат покраснел и опустил голову. — Но что это даёт? Кому-то всё это на руку, иначе серой бы не смердело…

— Вы полагаете… Выгода? Но глупо и подозревать в подобном убийстве опекуна… Восемьдесят пять тысяч…

— Если не помнить о доме, то да… — усмехнулась графиня.

— О доме? Я там не был, но говорят, что это старая развалюха…

— Так оно и есть. Но участок земли с парком в сто акров… А со дня моего приезда сюда из Милана — на моей памяти уже шестьдесят лет цены на землю не падали никогда…

Аббат напрягся.

— Стало быть, резон у Гримальди был?

Графиня пожала плечами.

— Трудно поверить. У меня тоже есть резон обогатиться, отравив своего зятя. Но это отнюдь не означает, что я подражая Медичи, подсыплю мышьяку Жирару, хоть его безвременная кончина принесла бы моей дочери полмиллиона ливров. Наличие резона — не повод для убийства.

— Не повод…?

Старуха вздрогнула и испуганно посмотрела на него.

— Господи! Что с вами, Сансеверино?

Аббат, глядя в землю, задумчиво проговорил:

— Не повод для человека, боящегося Бога. Но… сколько их ныне? Не стоит город без семи праведников, верно, но для этих… слишком многих… чей образ действий продиктован их «разумом» и «логикой»… — Он тяжело вздохнул, — Для разума, лишенного страха Божия, наличие резона — это повод для убийства, мадам.

Старуха долго молчала, но напоследок всё же обронила:

— Если предположить, что это все-таки банкир… — Она покачала головой, — не складывается. Кто убил Розалин? Он же? Зачем? Убить девицу, чтобы озолотить Руайана? Какая трогательная заботливость! Это же как надо любить ближнего… У банкира много… забав, он глубок… Но мужеложником никогда не был, я бы слышала, а уж столь трепетно радеть о ближнем Тибальдо ди Гримальди и вовсе не способен. Что ему за дело до Руайана, кроме того, что тот хранит деньги в его банке и является его клиентом?

Сен-Северен кивнул. Сам он ни минуты не подозревал Тибальдо. Он был явно не причём. Да, жемчуга этих убийств пока лежат в своих раковинах на дне морском. Тут аббат, заметив, как пошатывается Анри де Кастаньяк, торопливо подбежал к приятелю, причём, подоспел именно в ту минуту, когда прикрывая опухшие глаза платком, Анри, тяжело дыша, обратился к банкиру ди Гримальди.

— Тибальдо… простите… но… могу ли я попросить вас… — голос его звучал надсадно и жалостливо, и аббат подумал, что не сумел бы отказать Анри, даже если бедный Кастаньяк попросил бы подарить ему Нотр-Дам. Банкир участливо наклонил голову, словно заранее соглашаясь выполнить любую просьбу несчастного жениха своей бедной воспитанницы. — Я хотел бы… вы позволите… взять из спальни мадемуазель… её портрет работы Водэ?

Тибальдо ди Гримальди несколько мгновений оторопело озирал де Кастаньяка, словно человек, уже смирившийся с необходимостью отдать на благотворительность тысячу ливров, и обнаруживший, что у него просят десять су.

— Dio mio! Анри, дорогой… — Банкир торопливо извлёк из кармана связку ключей и, сняв нужный, протянул его де Кастаньяку. — Я был там вчера, слуги рассчитались, старик дворецкий уехал в Амьен, горничная ушла… кажется, к графине де Реналь, кухарку я взял в свой дом. Берите всё, абсолютно всё, что будет вам памятью о Люсиль. Ключ занесёте моему привратнику, когда будете иметь время. У меня есть и дубликаты, так что, не торопитесь. Но… — он замялся, — вы уверены, что хотите этот портрет? Это же мазня… — он, извиняясь, развёл руки, растерянно глядя на Кастаньяка, но тут, поймав крсноречивый взгляд герцога де Конти, досадливо шлепнул себя по губам. — Ох, простите, я не подумал, это же память!!

Кастаньяк, закусив губу, благодарно кивнул.

После похорон аббат вместе с сестрой де Кастаньяка отвезли едва стоящего на ногах Анри в карете Жоэля домой. Надо сказать, что проснувшись утром, несмотря на вчерашний хмель, Анри помнил сказанное аббатом, ибо слова, проронённые накануне отцом Жоэлем, неприятно оцарапали. По дороге с похорон де Кастаньяк переспросил о сказанном. Отец Жоэль пошутил? Шутка у философов столь умеренна, что ее не отличишь от серьезного рассуждения. К его удивлению, аббат весьма жестко заявил, ничуть не стесняясь присутствием сестры Анри, что отчаяние является грехом смертным, а чрезмерная скорбь по ушедшим есть проявление слабости веры и греховное сомнение в мудрости Господа.