Изменить стиль страницы

Лейб-медик его величества развёл руками.

Нельзя сказать, что гибель мадемуазель де Монфор-Ламори была обойдена молчанием общества. Нет. О ней говорили. Но все разговоры исчерпывались констатацией уже известных фактов и выражением ужаса от случившегося.

На следующий день, побывав с соболезнованием в доме убитой горем матери, Жоэль де Сен-Северен застал там многих придворных, людей знатнейших, немало своих друзей по колледжу, двух принцесс — Анну-Генриетту, рассудительную и весьма милую девицу, и Викторию, особу с прелестной наружностью, смуглым лицом и большими ласковыми глазами, а также почти всех вчерашних гостей маркизы де Граммон.

Дом был погружен в глубокий траур. Заплаканные глаза, как заметил аббат, были даже у горничных и лакеев. Погибшую молодую госпожу в доме вспоминали тепло, с любовью, кормилица же мадемуазель Розалин при известии о её гибели, упала в обморок, и до сего часа не приходила себя, горестно стеная в горячечном бреду. Мать Розалин, Элиза де Монфор-Ламори, едва держалась на ногах, её заботливо поддерживали Ремигий де Шатегонтье и Шарло де Руайан, то и дело протягивая несчастной нюхательную соль. Гробом занимались Одилон де Витри, два его сына и Габриэль де Конти. Тело бедняжки было укутано в несколько слоев саваном, в гробу лежали белые розы, на голове покойницы белел венчик флердоранжа, подчеркивая восковую желтизну всё ещё прекрасного юного лица.

Аббат осторожно протиснулся в толпе к Роберу де Шерубену, покрасневшие глаза которого выдавали бессонную ночь. Робер был подлинно болен, его трясло в ознобе, дышал юноша со странными хрипами. Заметив де Сен-Северена, несчастный протянул к нему трясущиеся ледяные руки, и аббата почти до слёз растрогал этот жалкий и доверчивый жест.

— Боже мой, Робер, вы совсем больны…

Тот утомлённо кивнул.

— Не могу уснуть. Всё время, как в бреду — тот, наш последний разговор…

— Она сказала что-то, обеспокоившее вас, Робер?

Де Шерубен устало смежил веки.

— Я думал об этом… но нет. Подумать только, она сказала, что в День поминовения пойдёт в храм, помянет родных, отца. И вот — всего три дня спустя…я поминаю её.

Аббат слушал бедного юношу, глядя в глубину сумрачного зала, где на длинном постаменте стоял чёрный гроб. Пришедшие, и это было заметно, выражали соболезнования матери торопливо и растерянно, стараясь ограничиться уместными короткими фразами и предложениями помощи. Мужчины, назначенные распорядителем церемонии, уже вынесли венки и церемониймейстер собирался отдать приказ о выносе гроба, но тут вошли новые соболезнующие, и ему пришлось чуть помедлить. Наконец гроб был поднят. Шесть мужчин двинулись к дверям, — и тут первый из них неожиданно споткнулся о кончик завернувшегося ковра, второй не удержал равновесие, и неуклюжий гроб тяжело ударился о дверной косяк. Слетела крышка. Все замерли.

Это была подлинно дурная примета. В толпе зашептались, что покойница хочет «зацепить» с собой на тот свет кого-то из родни. Впрочем, глядя на несчастную мать, все понимали, что она и впрямь едва ли задержится на этом свете. Гроб опустили, потом хотели продолжить вынос, но тут Люсиль де Валье покачнулась, вскрикнула, и медленно упала на пол. Её подхватил стоявший рядом де Сериз. Побледнела и Аврора де Шерубен. Брат кинулся к ней и застыл. Глаза Розалин, на которых почти час покоились медные монеты, распахнулись, обнажив остекленевший мертвый взгляд. В толпе зашептались, что этим подлинно не ограничится, ибо умершая «высмотрела себе компанию на тот свет…»

С приближением времени панихиды церковь Сент-Эсташ наполнилась людьми. Первые ряды справа были отведены для семьи покойной, закрытый гроб во время службы, убранный цветами, был установлен на чёрном пьедестале. Пожилой священнослужитель с хористами прошёл через главный вход. Начиналась панихида. Аббат Жоэль заметил, что Лоло де Руайан, суетящийся вокруг тетки, выглядит словно с похмелья, Габриэль де Конти казался сонным и точно переевшим на обильной трапезе, у Тибальдо ди Гримальди то и дело перекашивалось лицо — он поздно лёг, не выспался и теперь пытался скрыть зевоту.

Духовенство окружило гроб, из глубины алтаря раздался «De profundis», исполняемый невидимыми певчими. Все замерли. Отец Жоэль, обернувшись на присутствующих, подумал, что литургия словно очищает нечестивость этих лиц, то и дело проступавшую и коробившую его. Все въявь тяготились и недоумевали, думали лишь о том, как бы побыстрее отбыть тягостную повинность, налагаемую светским долгом или родственными узами.

Стоя в этом чужом для него храме, аббат печально следил за вереницей красных и чёрных ряс, белых стихарей, шествовавших из глубины полукруглой апсиды. Увлекаемая высоко поднятым крестом, процессия двигалась медленно и безмолвно. Издали в смешении света, падавшего сверху, с огнями, зажженными на престоле, горящие свечи в руках клира как бы исчезали, и казалось, что священники идут, подняв к небу пустые руки, указывая на звезды, сияющие над их головами на куполе.

Священнослужитель в пылающем кольце свечей возглашал могущественные молитвы. Церковь заклинала Господа даровать прощение этой бедной душе: «Νοn inters in juducium cur servo tuo, Domine!..» После «Аmеn», пропетого всем хором в сопровождении органа, из безмолвия поднялся голос — словно от имени несчастной убиенной: «Libera mе…»

Хор продолжал древнюю песнь, в коей пламенел голос, возвещавший, что Грозный Судия, когда распадутся времена, приидет среди молний и покарает мир. «Сколь мало сохранилось того, чему поклонялись ушедшие столетия, горестно думал про себя аббат, но, слава Богу, уцелели священные строки псалмов, что поются теперь безучастными голосами и мысленно повторяются ничтожными сердцами, но как слова эти сами собой трепещут, молят о пощаде, исполненные самодовлеющей силы, неотчуждаемой красоты, мощной незыблемости веры…»

Священник обходил гроб, кропил его жемчужинами освященной воды, осенял страждущую, плачущую душу, утешал и как бы укрывал своей мантией, снова ходатайствуя, чтобы после столь мученической кончины Господь дал несчастной душе обрести спасение вдали от житейской суеты в обители вечного упокоения. «Господи, исторгни её из врат адовых!..» Боязливый, нежный и жалобный «Аmen» затих, казалось, душа отлетела и в наступившем гробовом молчании осталась лишь жалкая шелуха пустой скорлупы…

Жоэль был печален и угрюм. Не хотелось говорить, поднимать глаза, видеть пустые лица вокруг.

После панихиды гроб вынесли из церкви и установили на катафалк. Ремигий де Шатегонтье оказался в числе тех, кто нёс венки перед гробом. Рядом шёл и Бриан де Шомон. Аббат заметил, что оба тихо переговаривались, но слов не слышал. До кладбища было рукой подать, и последний путь Розалин был устлан розами. Гроб уже стоял рядом с могилой, священник читал последние молитвы, распорядитель похорон предложил каждому участнику церемонии цветок, который будет брошен на гроб, и Сен-Северен нервно смял в руках белую розу, когда увидел, как Камиль де Сериз со странной порочной улыбкой бросил цветок в могилу. Следом подошёл Шарль де Руайан, и аббат снова передернулся. Дегенеративное лицо Руайана, видимо, искажала судорога, но де Сен-Северену показалось, что тот усмехается. Одилон де Витри, которого ждали у кареты двое сыновей, плакал.

После погребения у кладбищенских ворот Ремигий де Шатегонтье, шедший вместе с Габриэлем де Конти и банкиром Тибальдо, заботливо обратился к Одилону де Витри, то и дело прижимавшему платок к глазам:

— Полно, дорогой Диди… Чтобы бедная девочка не утонула в слезах в мире ином, не нужно проливать слишком много слёз в этом….

Домой аббат вернулся вечером, уже в сумерках. На душе его было мерзко. Несчастная Элиза де Монфор-Ламори у гроба дочери несколько раз теряла сознание, приходя в себя, стенала и совсем извелась. Отец Жоэль вместе с Одилоном де Витри, отпустившим сыновей, привезли её домой и там последовал новый обморок, после которого она погрузилась в бредовое забытье. Вызванный врач горестно покачал головой.