Чума вообще мало кого замечал, понял Даноли. Сильный и умный, он возвышался головой над ничтожной высокопоставленной чернью двора, и собой мог быть только с равным ему умом и волей Портофино. Альдобрандо понимал Грациано, соглашался с его суждениями, но не мог не заметить и странности взгляда шута на мир. Ненависть к шлюхам, гневное отвращение к ним были непоказными. Грандони ненавидел женщин: его измывательства над Черубиной Верджелези не были спровоцированы статс-дамой, Франческа Бартолини тоже не затрагивала шута, но это не мешало Песте злословить их — нагло и безжалостно.
Ощутил Альдобрандо и горе дона Франческо Марии — потаенное, скрытое, но глубокое. Герцог был несчастен. Несчастен был и грозный подеста, под тяжелым взглядом которого многие холодели и опускали глаза. Но счастливых при дворе не было вовсе. Даже хохочущий красавец Альмереджи, явный шпион подеста, и откровенный мерзавец Пьетро Альбани, преуспевающие и удачливые, почему-то тоже не казались счастливыми. Фортуна придворных переменчива, и оба знали это.
Альдобрандо поднялся. Он вспомнил, что женщины окидывали его на приеме странными, словно остановившимися взглядами и торопились опустить глаза. Он подошел к зеркалу. Ах, вот оно что… Он подлинно походил на привидение — с ввалившимися глазами, обострившимися чертами, бледным лицом. Он сильно постарел, и, хоть не походил еще на старика, ощущал в себе непонятную утомленность, как ему показалось — почти старческую. Но сам он себя не интересовал, и не только ныне, но и вообще никогда. Ныне же у него вообще не было ничего, кроме Бога.
Но нет. Ему прибавилось — у него были бесы. Омерзительные твори не искушали его помыслами — блудными или суетными, но играли с ним, как с ребенком, загадывали неразрешимые загадки и смеялись…
Но что за гнилая кровь? О ком это? Что это значит?
У шута Чумы были на эту ночь планы самые праведные — он собирался отчитать молитвы и уснуть, но едва попал в свой коридор, сразу понял, что его намерения будут отсрочены: в темноте ниши он заметил женскую тень в розовой симаре и тяжело вздохнул. Надо было остаться у Портофино… Но было поздно.
Донна Бьянка Белончини торопливыми шагами прошла навстречу Грандони и замерла в восхищении. В тусклом свете факела черты этого мужчины были прекрасны, волосы цвета воронова крыла отливали мириадами искр, томные глаза пронзали ей сердце, шелковистая бледная кожа и нежные губы пьянили — Бьянка теряла голову. Больше всего её хотелось только одного — оказаться в его объятьях.
Грациано Грандони окинул встречную утомленным взглядом. Такие встречи последний год повторялись с удручающим постоянством и досаждали, но сама их частота со временем притупила досаду. Экстатический взгляд Бьянки был неприятен, явная влюбленность — смешна и тяжела Песте. Синьора не нравилась и отягощала, а вспоминая ревность её супруга, Чума и вовсе мрачнел. За что ему это наказание?
— Мессир Грандони… — Бьянке казалось, что в самом этом имени, в его звуках, таится неизъяснимое очарование, — Грациано…
— Это моё имя, донна, — устало согласился шут, — приятных сновидений, вы ведь к супругу? Кланяйтесь ему.
— Грациано, — синьора, казалось, ничего не слышала, — вы так красивы…
— С годами это пройдет, мадонна, — Песте, чуть оттеснив синьору Белончини, ловко протиснулся в дверь своей спальни, и быстро захлопнул ее перед носом навязчивой особы. Сам прислонился спиной к двери и завел глаза под потолок.
Когда же это кончится, Господи?
…Последующие несколько дней ничего не прояснили — ни для Тристано д'Альвеллы, занятого поисками негодяя-отравителя, ни для Портофино, перевернувшего город в поисках изготовителя ядов, ни для Песте, пытавшегося разгадать Альдобрандо Даноли. Тот обычно почти не выходил из комнаты, разве что в домовую церковь. Чума приглядывался к Даноли, приглашал к себе, часто беседовал и играл с ним в шахматы, щедро угощал Бароло — и никуда не продвинулся. Проступала кристальная ясность мышления и прозрачная чистота души, но подмеченная Чумой странность взгляда исчезла. Чума даже удосужился спросить Портофино, что думает тот о графе Даноли? Лелио пожал плечами и проронил, что такие глаза он часто видел в монастырские времена. Этот человек потерял всё, кроме Бога. Песте кивнул.
Это он знал и со слов самого Даноли.
Но вот однажды под вечер Чума в поисках Портофино зашёл в храм с верхних хоров, и тут заметил на скамье Альдобрандо. Рядом с ним сидел Флавио Соларентани. Гулкие стены старой церкви доносили слова до всех притворов и отдавались на хорах.
Сам Даноли просто тихо молился, когда неожиданно заметил стоявшего рядом священника. Лицо Флавио не понравилось Альдобрандо: на нём проступило что-то неприятное, и внезапно Даноли сковало холодом. Этого человека ждала большая беда, понял он. Причин своего понимания Даноли по-прежнему не постигал, но понимание было отчётливым.
— Флавио… Вы… будьте осторожны, — вырвалось у него.
Лицо священника ещё больше потемнело, но он сел напротив графа.
— И вы тоже… — досадливо проронил вдруг Флавио, — вы тоже…один из них.
Альдобрандо не понял.
— Один из… кого?
— Вы такой же, как Портофино… Бесчувственный, холодный, бессердечный. Я видел таких. Ледяных в своей безгрешности, отрешенных якобы в видении Бога, безжалостных к малейшей людской слабости, не умеющих понять и простить…
Даноли нахмурился. Он не воспринял упреки Соларентани всерьёз — не мог поверить, что распад в этом юноше зашёл столь далеко, что, сам стоя у алтаря, он мог уронить «якобы в видении Бога…» Это были слова падшего.
— Мессир Портофино праведен, — мягко заметил Альдобрандо.
— Он бесчеловечен!! И этот чумной такой же… — Соларентани поморщился. — Он, правда, выручил меня… Но сколь жестоки они оба в своей праведности, сколь лишены понимания и снисходительности! Они не любят… Они не умеют любить людей. И вы… по глазам видно. Вы — такой же. Вы только и умеете, что пророчить беды!
Альдобрандо видел, что несчастный болен и слаб, и совсем потерял себя.
— Насколько я понимаю, Флавио, ваша трагедия в том, что вы мучительно сожалеете о данных когда-то обетах Христу. Они тяготят вас? Я… во время поединка кое-что расслышал, что, возможно, не предназначалось для моих ушей. Вас отягощает целибат. Это я могу понять. Это человеческое искушение. Но если мессир Портофино выше этих искушений или умеет усилием воли подавить их в себе — это не значит, что он бесчеловечен, но означает, что он праведен и очень силен. Ваша слабость может заставить меня пожалеть вас, но почему она должна понудить меня осудить силу духа и праведность мессира Аурелиано?
— Бог есть Любовь, но помнят ли об этом подобные Грандони и Портофино?
— А помнили ли об этом вы, Соларентани, когда лезли в постель Монтальдо? Вы понимали, что причиняете ему обиду, несовместимую с любовью? — Соларентани молчал. — Но ведь вы всё же вспомнили о Боге и остановились… Значит, ваша душа еще чиста. Вы можете…
— Что? — резко перебил Соларентани, — стать таким же, как Портофино? Как Чума? Самоограничение, аскетизм, праведность…надоело. Они нелюди. Мертвецы. В них ничего живого. Они не видят ни красоты женщин, ни величия человека, только Бог! Их Бог с его бесчеловечными заповедями, который украсил сей мир множеством сладчайших приманок и запретил желать! Но их время кончилось… Их время уходит, — лицо его зло исказилось.
Альдобрандо Даноли помертвел. В глазах его потемнело.
— Вам лучше оставить сан, Флавио. Как можно с такими мыслями…
— Когда мне понадобится ваш совет, граф, я спрошу его. — Соларентани поднялся и удалился в ризницу.
Альдобрандо, чувствуя себя бесконечно утомлённым, поднялся, пошёл к двери. Но остановился. У дверного проёма стоял Чума, успевший за время разговора спуститься с хоров. Даноли понял, что тот слышал разговор. Оба вышли из храма.
— Он прав, Альдобрандо, — улыбнулся Песте. — Я и сам так подумал.