Изменить стиль страницы

Недаром Владимир Ильич не просто любил старшего брата, он преклонялся перед ним, видел в нем идеал для подражания. О чем бы ни шла речь, он все хотел делать «как Саша». В семье над этим даже подтрунивали. Бывало, подадут на стол кашу и нарочно спрашивают: «Володя, как кашу хочешь: с молоком или с маслом?» И он всегда попадался в ловушку и отвечал: «Как Саша».

Симбирск тех лет был захолустным провинциальным городом, с провинциальными нравами, провинциальными обычаями. Зимой его чуть не до крыш заносило снегом. Железная дорога проведена еще не была, и единственным средством сообщения с внешним миром был санный путь на лошадях.

Баллада о большевистском подполье i_008.png

Но вот наступала весна, снег сходил, и с высокого берега, на котором стоит Симбирск, особенно с расположенных у крутых обрывов Нового и Старого Венца, открывались на десятки верст волжские и заволжские дали с лесистыми островами, затонами и заливами, с уходящими в безбрежную синеву лесами, полями, луговыми поймами.

И Волга! Волга с ее прелестью, Волга с ее песнями об отчаянно смелом Степане Разине и непреклонном Емельяне Пугачеве, сложивших свои буйные головы в неравном бою против царей и помещиков. С передававшимися тайно, шепотом, рассказами о расправе, которая была учинена над Разиным и Пугачевым и над их товарищами, — расправе, после которой, как рассказывала народная песня, Волга-река текла вся кровавая, ее мелкие ключики стали горючими слезами, по лугам — всё волосы, по крутым горам — всё головы молодецкие, мятежные, отрубленные палачами…

Неподалеку от дома, в котором жила семья Ульяновых, когда дети были еще маленькими, находилась местная тюрьма, окруженная каменной стеной. Здание тюрьмы стояло неглубоко во дворе, так что гулявшие вместе с няней дети видели чугунные решетки и прильнувшие к ним бледные лица заключенных.

Семье Ульяновых суждено было сыграть огромную роль в истории России и русской революции. Но все это было впереди. А сейчас она жила, счастливая своей дружбой, духовной близостью и смутными надеждами.

4

Но вернемся к тем, кому суждено было стать соратниками Ленина, к тому времени их жизни, когда кончалось нелегкое детство. Теперь наступала пора учения. Кому где. В церковноприходской школе, где учителем был священник. В духовной семинарии. В пропитанной казенным духом гимназии. В еврейской религиозной школе — хедере, в магометанской — медресе.

Везде одно и то же. Везде закон божий (хотя и с разными богами), библия, евангелие, коран, талмуд и прочие «священные» книги.

Везде тупая зубрежка, «мертвые» языки, мертвая премудрость. Задачи вроде той, которую приводит в своих воспоминаниях о годах учения Василий Николаевич Соколов:

«Одновременно из разных городов по направлению к Мекке двигались два паломника. Чтобы заранее расположить к себе пророка Магомета, один из них полз на четвереньках, а другой — вперед пятками. Расстояние между правой ступней и левой ладонью первого составляло столько-то. Длина внешнего и внутреннего шага второго — столько-то. Обоим было в равной мере присуще стремление приблизить момент поклонения священной гробнице. Однако первый через такие-то промежутки времени падал носом в землю и терял при этом столько-то минут, а второй отклонялся от прямой линии под углом в столько-то градусов. Спрашивается: если принять расстояние до священной гробницы за столько-то, который из паломников придет первым и на сколько опередит он своего соперника?..»

Политический гнет, давивший все, что честно жило, мыслило и боролось, пронизывал также и систему школьного воспитания и образования. Преподавание было основано на тупой, нудной схоластике. Самостоятельная мысль учащихся вызывала подозрение. Любая инициатива объявлялась преступной. Даже в каком-то шуточном «Обществе для ловли китов и моржей», организованном учениками Морского училища, власти узрели крамолу и, обнаружив это китово-моржовое общество, тотчас разослали по всем средним учебным заведениям скрепленные пятью сургучными печатями толстые пакеты, предупреждая учащихся, что за последнее время на Руси появилось много «государственных преступников», которые ставят своей целью уничтожить религию, власть, семью. Пусть знают учащиеся, что «преступники» эти толкают их в пропасть, сорвавшись в которую они погибнут, погибнут безвозвратно!

В том же духе составлялись учебники и учебные программы. На выпускных экзаменах по литературе давалась, например, тема: «Не то денежки, что у бабушки, а то денежки, что за пазушкой». Учебники истории сообщали: «Безбожные французы вдруг стали резать и убивать друг друга, а потом казнили своего дорогого, горячо любимого короля Людовика XVI». Так преподносилась история Великой французской революции.

Одолевали древние языки: девять уроков в неделю — греческий, семь уроков — латынь. Разумеется, всякое знание полезно, и там, где дело не сводилось к голой зубрежке, во время которой гимназисты, заткнув уши и раскачиваясь, отупело заучивали грамматические правила и даты хронологии, они отшлифовывали память и расширяли свой кругозор.

К тому же среди преподавателей попадались люди передовых взглядов, умевшие даже из «мертвых» языков сделать средство воспитания прогрессивных идей. Такие преподаватели, подобно тому как из математического уравнения извлекается искомый корень, извлекали революционный смысл из сложных логических построений античных авторов, к примеру «Диалогов» Платона: «Бытие одновременно и едино и множественно, и вечно, и преходяще, и неизменно и изменчиво, и покоится и не покоится, и движется и не движется, и действует и не действует…»

Однако тогдашняя гимназия не давала таким педагогам простора. Для естественных наук и географии отводилось два-три урока в неделю, а то и меньше. В православных духовных семинариях третья часть уроков была полностью посвящена богословским наукам. В еврейских хедерах вершиной образованности считалось знать пятикнижие, талмуд и прочие «священные» книги на «острие шила»: чтоб проверить знания учащегося, брали острое шило и, воткнув его в книгу страниц на полсотни в глубину, требовали ответить наизусть, не заглядывая в книгу, какие именно фразы проколоты. В мусульманском медресе примерно такими же методами вдалбливали коран.

На детей смотрели, как на существа глубоко испорченные, перевоспитать которые можно лишь карцером или исключением из гимназии. Читать разрешалось только книги, включенные в специальные списки, — это были по преимуществу переведенные с немецкого рассказики о послушных Луизах и добродетельных Карлушах. Женских учебных заведений существовало ничтожно мало: считалось достаточным дать девочкам «домашнее образование», после которого они оставались еле грамотными и должны были в томлении поджидать случая выйти замуж за кого угодно: за старого, за уродливого, за совсем незнакомого, но лишь бы выйти замуж. А из мальчиков и юношей готовили тупых, исполнительных, низкопоклонничающих чиновников.

Горе тому, кто осмеливался поднять голос против этих порядков. За отказ от веры в бога или за неповиновение властям ему грозили муками и на том свете и на этом — «муками непереносимыми, плачем и скрежетом зубовным», «не на сто лет, не на тысячу, а на веки вечные и бесконечные».

Так учили в гимназиях, в средних и низших школах. Но и подобная «наука» была суждена далеко не всем.

«До пятнадцати лет я не знал даже азбуки, — рассказывал рабочий Кузьмин, участник одного из первых в Петербурге революционных кружков. — У нас в Олонецкой губернии казенка (кабак) была от деревни в восьми верстах, а школа в пятнадцати».

Отец писателя Сергея Григорьева, железнодорожный машинист, с горечью говорил, что на его учение истрачено на копейку бумаги и на грош гусиных перьев.

Григорий Иванович Петровский учиться не смог: нечем было платить. Между тем, вспоминает он, «страшно хотелось быть слесарем или токарем, „чтобы сделать паровоз“. Таковы иллюзии детства».