— Ян говорит — не хотят?

— Да, прошу пана.

Обычное дело. Хлоп — что волк, как его ни корми, все в лес глядит.

Пан смотрит в окошко. Солнце только что встало.

— Ну, хорошо. Вот что... сейчас же на лошадь, и одним духом в Ямища. Нанять ямищан. Не захотят — набавь цену!

— Слушаю пана.

— Лодыри!

Но еще не успела утренняя тишина поглотить цокот конских копыт, как со двора влетает в дом глухой шум, и только высокий женский голос разрывает его, как пламя дым.

Что там?

Пан открывает окно.

Все работники на дворе. Пастухи даже. Дивчата с кухни на бегу шуршат юбками... Какие-то чужие люди.

— Что там за крик? Что за люди?

Пан запахивается, закрывая грудь, и старается понять, что случилось, но на него не обращают внимания.

— Максим! Эй, кто там? Максим!

Максим наконец бежит, какой-то неуверенный, с испуганными глазами, за ним другие.

— Это, прошу пана, не наша вина... Жизнь дороже службы... Искалечат, что тогда дети будут делать...

— Что такое? Ну! Говори!

Работники отвечают хором:

— Как что? Забастовка. Не оставим работу — побьют... Да что тут говорить, идем... Эй, хлопцы, айда!.. Это, пан, не наша воля...

Кровь заливает мозг пану.

— Куда вы! Сто-ойте!..

Заскрежетал злой голос, как железо о камень, и вдруг сорвался. Пан слышит, что упал его голос, разбился, и нельзя слова сказать. Да это и не поможет. Работники уже у ворот. Сбились в них, как серая отара, которую гонят на луг. Из домов выбегают дивчата и только мелькают красным на солнце. Со скотного двора, опоздав, спешит, один среди опустевшей усадьбы, пастушок. Поднял полы, картуз надвинул, кнут извивается за ним по земле, точно змея, и оставляет кривой след.

— Куда ты? Шельма! — топает ногой пан.— Назад!

Пастушок только прибавляет шагу. Пан стоит минуту и смотрит на опустевшую усадьбу.

— Бестии! Хлопы!

Поспешно натягивает штаны и выбегает во двор.

Пусто.

Идет вдоль строений. Странно. Не его усадьба. Будто чужая.

Заходит на людскую кухню, толкает ногой дверь и кричит:

— Марина!

Никого.

— Олена!

Тихо.

На людской кухне — как в кузне. Закопченные стены, выбитый пол, а кислый запах пота и закваски, как кот ленивый на печи, прочно залег на кухне. Охапка дров около печи, начали чистить картошку. И все это брошено как попало.

Пан идет дальше. По двору разбежались гуси; гусята переваливаются с боку на бок, словно ветер гонит по мураве желтый пушок. Не погнал, значит, пастись. Пан качает головой. Коровы так и остались в хлеву. Ворота каретного сарая открыты, и черная пустота глядит оттуда, как из беззубого рта. Бричка стоит на дворе, а около нее валяется упряжь. Ах ты скотина, быдло! Пан берет упряжь, чтобы отнести в сарай, но сейчас же бросает. Неужели никого нет и на конюшне?

— Мусий! Эй!

Снова тихо.

— Мусий! Ты тут?

Странно падает голос в окрестную пустоту и без ответа исчезает.

Пан складывает руки на животе и осматривает двор...

Что ж это такое?

Сон это или действительность?

Вот только что усадьба была как сердце, которое бьется и гонит по телу кровь; теперь все замерло, остановилось, и каждая закрытая дверь, каждая черная дыра — будто загадка.

Собаки увидели пана и с визгом кидаются ему под ноги, скачут на грудь.

Прочь!

А, бестии, хлопы!

Возвращается в дом. И там всюду пустота. Жена еще спит. Он проходит через пустые комнаты, заглядывает в столовую, ищет горничную — ни души. Злоба душит его. Хлопает дверьми, опрокидывает стулья и хочет так крикнуть, чтобы по всем комнатам запрыгала пока еще сдерживаемая брань.

А, бестии, быдло!

Где Ян?

Останавливается и прислушивается.

Ян! При этом слове сразу зашумели вокруг него поля, заволновалась спелая пшеница. А жать нельзя!

Где Ян?

Вот и получай. Сам же он послал Яна в Ямища жнецов нанимать. Ямищане, конечно, придут, и все кончится. Но эти хлопы!

Пан не может усидеть дома. Его тянет во двор. У этого мертвого двора какая-то притягательная сила. Пан еще раз проходит по нему из конца в конец, одинокий и беспомощный, мимо запертых сараев, мимо раскрытых темных конюшен, мимо влажных и блестящих коровьих глаз.

А Ян, обливаясь потом, весь в туче пыли, скачет обратно. Лошадь тяжело дышит, и тяжело дышит эконом, трясясь в седле.

Его встречают криком:

— Что, панский холуй, нанял ямищан?..

— Где твои жнецы, много их? Ха-ха!

Ян скачет, не оглядываясь, и только молча грозит нагайкой в поднятой руке.

Село ушло в себя, ждет. Глаза его всё видят, уши всё слышат. Усадьба посреди деревни — как мертвец, хоть все в ней тихо и недвижимо, а возбуждает тревогу.

Известие, что ямищане не хотят наниматься, мчится скорее, чем лошадь эконома.

День рабочий, а все дома. У ворот группы людей, двери хат настежь. На огородах остановилась работа. Стоят люди между грядами, скрестив руки, и разговаривают с соседями через плетни.

— Слыхали? Ни души в усадьбе. Ушли все.

— Они давно бы уже присоединились, ждали только, пока мужики начнут.

— Что ж это будет?

— Начнет сыпаться зерно — набавит цену.

— Смотрите, чтоб не наняли чужих.

— Где там, не пустят. Наши не пустят чужих.

Прокоп уговаривает:

— Держитесь. Будем друг дружки держаться — и одолеем.

Его слушают, глядя ему прямо в рот.

— А как же, гуртом, говорят, и отца бить сподручно.

Богачи ворчат. Они по колени вошли в землю, им тяжело.

— Забастовка! Будет вам забастовка... не один почешется... вот черт знает что.

Впрочем, не очень боятся.

Молодежь смеется.

— Ловко?

— А ловко.

К полудню дети приносят весть: пан пошел на завод. Из окон, с огородов, из-за плетней движутся вслед за паном сотни глаз. Пан идет, и на него, как звезды с неба, смотрят глаза.

— Пошел на завод к зятю.

— Обедать пошел, дома ничего нет.

— Не наварилось.

Даже Панас Кандзюба вкусно чмокал губами:

— Обуть бы тебя в постолы...

Вскоре опять новость: паныч Леля послал в усадьбу рабочих с завода.

— Наши побили рабочих.

— Неправда. Никто их не бил. Не пустили — и все.

— Пусть сам пан за скотом смотрит.

— Мы не запрещаем.

Прокоп просит Дейнеку и двух хлопцев стать на страже и никого не пускать в усадьбу.

Немного погодя из усадьбы выезжает пани на лошадях, присланных с завода Лелей.

День тянется долго, будто год. Кажется, что пшеница на поле сыплется, что пан не выдержит,— вот-вот позовет жать, согласится на требования мужиков.

После полудня снова сломя голову скачет по деревне эконом. Стегает лошадь и подпрыгивает в седле, будто хочет коня обогнать.

Едва успеваешь увидеть круп конский да спину эконома.

— Понесло куда-то в Пески.

— Не разживется и там. Не наймет.

— А что?

— Бастуют.

Тихо садится солнце на зеленом небе,— должно быть, к ветру. Что-то гнетущее, тревожное незаметно растет. Рдеют, как угли, окна, и рев скота разрывает густой воздух.

Хоть бы накормил кто скотину.

— Разве она виновата... Стоит, бедная, не евши, не пивши...

На небе, как всевидящее око, всходит вечерняя звезда.

Скотина в усадьбе все громче ревет. Коровы не мычат уже, а хриплым скрипучим рыком, полным отчаянья и муки, зовут на помощь. Лошади сердито ржут. Неистовствуют в стойлах, бьют землю копытами, ноздри их раздуваются от гнева.

Женщины в тоске выбегают из хат.

— Ой, слушать не могу, как плачет скотина.

— Ей-богу, сама побегу кормить...

— Тоскливо как, господи... У меня дети даже плачут.

Смеркается. Тени выползают из своих убежищ и тайком, исподтишка ложатся земле на грудь.

А из усадьбы упорно и нестерпимо катятся в деревню волны дикого рева, точно корабль гибнет на море и в предсмертном отчаянье надрывает горла сирен.

Тогда Прокоп посылает хлопцев в усадьбу.

Скот не виноват.