Во всем дворце был спокоен только один человек — телохранитель халифа, евнух Мефур. Как всегда, он стоял у дверей рабочей комнаты Гарун аль-Рашида и, словно огромный, мрачный попугай, всем, кто к нему ни обращался, отвечал одно и то же:
— Его Величество изволит принимать поэта Физали.
Мефур, как и подобает евнуху, страстностью не отличался, но все же одна страсть у него была: любопытство. Хотелось и ему узнать, о чем это столько времени говорят халиф и его гость. Когда в коридоре никого не было, не раз прикладывал ухо к дверям, хотя и знал, что изнутри они обиты войлоком. Слышал, что сначала говорили оба, и, кажется, халиф разгневался. Потом его голоса не стало слышно. Говорил один Физали.
Время шло, а он все не умолкал. Слов телохранитель разобрать не мог.
Поэт вошел в зеленую комнату в восемь утра. В одиннадцать сам великий визирь Джафар Бармекид, постояв некоторое время перед закрытыми дверями, принужден был принести извинение великому логофету[39] византийского императора. Заявил ему, что халиф, к сожалению, чувствует себя не совсем здоровым и принять его сегодня не может.
Проходя по коридору второго этажа, византиец заметил, однако, через окно, что Гарун аль-Рашид в сопровождении какого-то высокого, осанистого старика входит в ворота сада. Что было дальше, он, конечно, не увидел, но начальнику службы доносов немедленно сообщили, что Его Величество изволил пройти вместе с гостем в некое мраморное строеньице, скромно приютившееся в густой зелени олеандров, и затем совершил с ним прогулку по аллеям и вокруг лебединого пруда. Осведомители, притаившиеся за кустами, доложили, что халиф внимательно слушал поэта, который что-то ему рассказывал. О чем шла речь, никому подслушать не удалось.
Через полчаса государь и поэт вернулись в зеленую комнату.
Приближался полдень. Все были уверены, что чрезвычайнейшая аудиенция вот-вот закончится — полуденный намаз халиф всегда совершал в одиночестве. Все ошиблись. На этот раз за бронзовыми дверями возгласы муэдзина, доносившиеся с минарета главной мечети, повторял не один голос, а два.
Около часа Мефур, не отходя от дверей, передал по переговорной трубе, что Его Величество в столовую не выйдет. Обед на две персоны приказано подать в зеленую комнату. Это было еще более необычайно, чем намаз вдвоем, и вестовщики немедленно разнесли по дворцу самый последний слух: учреждается министерство поэзии, и во главе его будет поставлен Физали.
Один из придворных шепнул даже приятелю, что Джафар Бармекид впал в немилость, и гость халифа назначается великим визирем с оставлением в должности министра поэзии. Эта новость наделала бы много шума, но единственный человек, который ее услышал, так перепугался, что, схватившись за сердце, замертво повалился на пол.
Хакимы, вызванные на место происшествия, единогласно удостоверили, что он действительно умер, о чем был составлен надлежащий акт за шестью подписями и двумя печатями.
Безмерно затянувшаяся аудиенция длилась уже шестой час, когда по встревоженному дворцу разнесся слух о том, что в зеленую комнату будто бы вызван главный дворцовый ювелир. Вначале никто почти не хотел этому верить. Всем ведь было известно то, что и вы уже знаете: кроме великого визиря, начальника службы доносов, нескольких поэтов и двух музыкантов, в рабочей комнате халиф никого не принимал. Слух, однако, оказался верным.
Перепуганный ювелир, прошептав молитву, с замиранием сердца вошел в запретную комнату и быстро отбил три земных поклона.
Гарун аль-Рашид велел ему встать, вынул из ларца жемчужную нить и подал дрожащему старику. Сказал строго:
— Немедленно оцени и помни: если проболтаешься, сегодня же твою печень съедят багдадские собаки.
Ювелир еле держался на ногах от страха. Великолепные розовые жемчужины стоили не меньше ста тысяч диргемов, но он боялся не угодить халифу. Пробормотал, заикаясь:
— Государь… это чу-чу-чудесное ожерелье до-достойно…
— Короче… сколько?
— Семьдесят тысяч…
— Не больше? Смотри мне!
— Повелитель, жем-жем-жемчужины уже не молоды… лет через пятьдесят они потускнеют и ум-м-умрут.
— А твои глаза потускнеют еще сегодня, если будешь врать. Сколько?
— Сто тысяч…
— То-то… иди.
Ювелир снова трижды ткнулся лбом в пушистый ковер и вышел из зеленой комнаты. Его била лихорадка. Тщетно вестовщики и шептуны пробовали узнать, что же происходит в комнате халифа. Старик точно онемел. Даже начальник службы доносов Амалиль Абдулзагиф Мухаммед бини-Махмуд, человек, которого в Багдаде боялись больше самого халифа, и тот ничего не мог от него добиться.
Шептуны все-таки шептали о том, что, по предложению вновь назначенного министра, заслуженным поэтам будут розданы драгоценные подарки.
После ухода ювелира Гарун аль-Рашид изволил улыбнуться. Сказал гостю наставительно:
— Не думай, что я всегда с ним так обхожусь. Умер бы… Надо было припугнуть старого болтуна. Но ты-то хорош, Физали… Таких жемчужин и у моих жен не очень много. Откуда только Акбар их добыл? Стоило тебе продать одну — и готово… Не знаешь ты еще моего Амалиля… Ладно… Подумаю, как быть…
Халиф встал, из ниши, затянутой тяжелым бархатом цвета стен, вынул золотой дорак[40], украшенный византийской эмалью. В старинные бокалы из радужного стекла потекла густая янтарно-желтая струя. Физали с поклоном принял бокал, пожелал долголетия халифу, поднес к губам. Гарун аль-Рашид ободряюще посмотрел на поэта:
— Пей, пей, Физали!.. Тебе нужно подкрепиться. Наволновался старик… Ну, как тебе нравится мое вино? Виноградного не пью, а пальмовое у меня привозное…
Поэт улыбнулся. Почтительно пошутил:
— С острова Самоса, повелитель?
Хозяин молча кивнул головой. По совету врачей и с разрешения багдадского муфтия (иные, правда, говорили, что ни хакимы, ни муфтии тут ни при чем), он пил понемногу виноградное вино, но во дворце полагалось называть его пальмовым. В былые времена Физали тоже не раз грешил вместе с товарищами по камышовой стихописательной палочке. Знал вкус и хиосского, и самосского, и фалернского, и кипрского, но давно уже не пил ничего, кроме воды да апельсинового сока. Крепкое ароматное вино туманило ему голову, разогревало кровь. Халиф был прав. За шесть часов разговора устал престарелый поэт, измучился. С трудом удалось ему уговорить Гарун аль-Рашида выслушать историю Джафара и Джан.
Лицо халифа сначала было неподвижно и мрачно. Потом оно оживилось. Заблестели по-молодому внимательные, глубоко сидящие глаза. Слушатель останавливал рассказчика, требовал подробностей, несколько раз улыбнулся. Несмотря на волнение и усталость, Физали все больше и больше воодушевлялся. Ни разу в жизни он не выступал на суде. Защитительных речей не говорил, но слова его доходили до сердца. Поэт заметил, что рассказ о смерти няни взволновал Гарун аль-Рашида. Ему даже показалось, что повелитель как будто вытер слезу. Повествование о счастливых днях садовницы Джан халиф слушал, не спуская глаз с гостя. И раз, и два, и три что-то прошептал про себя. Потом сказал вслух:
— Да, Физали… все побеждает любовь!.. Все и всех… — Помолчал, снова посмотрел в упор на трепетно ждавшего поэта и прибавил: — Всех… И меня тоже…
В третий раз за этот день старик опустился на колени. Когда он успокоился, халиф спросил, есть ли у Джан деньги. О мешочке с диргемами Физали умолчал. Вынул из кармана ларчик с жемчужной нитью. После винопития он поднялся, хотел проститься, но Гарун аль-Рашид снова задержал счастливого и не совсем-то трезвого гостя.
— Завтра, Физали, я занят, а послезавтра увидимся. Тебя известят, где и как. Сейчас хочу тебя еще расспросить совсем о другом. Ожил? Сил хватит на несколько минут?
— Милость твоя оживила меня, Правосудный.
— Благодарить рано. Я ничего тебе не обещал… Скажи, что за город Куяба? Купцы хвалят, но я им не очень верю. Ты, кажется, был там?