29 декабря в 3 часа ночи он заканчивает перевод «Отчаяния»: «Я отворил окно, было все черно, ни одного огня, и почему-то пахло весной». Совсем иной дух учуял в рукописи некий сварливый англичанин, к которому Набоков обратился по рекомендации агентства в Берлине с просьбой проверить его английский. Набоков сам считал перевод стилистически неуклюжим, однако англичанин, обнаружив «в первой главе несколько солецизмов… отказался читать дальше, заявив, что книга ему не нравится; я подозреваю, что он, скорее всего, принял ее за подлинную исповедь»[134]32.
V
Набокову не терпелось вернуться к «Дару» («Я уже, кажется, третий год подряжаю на него кирпичи»). Однако вначале он надеялся переработать свои английские воспоминания. Его несколько обеспокоило полученное от Зинаиды Шаховской известие, что на литературном вечере в Брюсселе в конце января 1936 года ему предстоит прочитать что-нибудь по-французски. Три года назад у него возникла идея рассказать об особой французской субкультуре русского дворянства, и теперь, когда он написал о своем английском детстве — о гувернантке, английских сказках, «Chatterbox», — он, естественно, вспомнил про свою горемычную французскую гувернантку. За два-три дня в конце первой недели января он набросал «Мадемуазель О». Рассказ был написан с такой подозрительной, по его мнению, легкостью, что он считал его третьесортной литературой33. В нем содержится завуалированная просьба извинить его французский стиль — «излишняя предосторожность, — по словам Мориса Кутюрье, главного редактора собрания сочинений Набокова в издательстве „Плеяда“, — учитывая, что его французский, хотя временами несколько тяжеловесен, в целом замечательно поэтичен»34.
Когда очередные волнения, связанные со своевременным получением визы, остались позади, Набоков отправился в литературное турне: Брюссель, Антверпен и Париж. В Брюсселе он остановился у Зинаиды Шаховской и ее мужа Святослава Малевского-Малевича и скоро с ними подружился. У них в доме он познакомился с Полем Фиреном и Франсом Хелленсом, ведущим бельгийским писателем-прозаиком, чей роман «Божье око» Набоков с восторгом прочел несколько лет назад. Он легко нашел общий язык с Хелленсом (орлиный нос, монокль), который служил библиотекарем в бельгийском парламенте и был женат на русской35.
Набоков раньше просил Зинаиду Шаховскую присматривать за Кириллом («милый молодой человек, но беспечен, ребячлив, до ужаса неопытен») и с облегчением обнаружил, что брат изменился к лучшему. Он уже успел соскучиться по Дмитрию и с тоской писал Вере: «Я чувствую, как без меня там вылупляются новые слова». Хотя Набоков и переработал «Мадемуазель О», он все же боялся, что рассказ покажется слушателям длинным и скучным. Его волнения не оправдались, и вечер 24 января в ПЕН-клубе имел потрясающий успех, хотя народу собралось не очень много. Хелленс предложил ему отдать рассказ Жану Полану для «Nouvelle Revue française»36.
26 января бельгийский Русский еврейский клуб устраивал литературный вечер Сирина в Брюсселе. Перед большой аудиторией он читал стихи, рассказ «Уста кустам» (впервые представленный на суд публики) и три последние главы «Приглашения на казнь», которые имели такой успех, что он решил включить их в свою парижскую программу. Назавтра он снова читал по-русски — на этот раз «Пильграма» — в антверпенском Русском кружке; вечер, который, по мнению Набокова, не спасло даже выступление приглашенного фокусника, прошел скучно37.
VI
Два дня спустя Сирин приехал в Париж. Прямо с вокзала Гар дю Нор он отправился на Авеню дю Версаль, 130, где в просторной новой квартире Фондаминского (Амалия Фондаминская умерла год назад) ему отвели очаровательную комнату. Около половины восьмого, когда Набоков, Фондаминский и Зензинов едва успели разговориться, явился полупьяный, в нос говорящий Бунин и, несмотря на решительное сопротивление Набокова, потащил его обедать в ресторан. На следующий день Набоков писал домой:
Сначала у нас совершенно не клеился разговор, кажется, главным образом, из-за меня. Я был устал и зол. Меня раздражало все: и манера его заказывать рябчика, и каждая интонация, и похабные шуточки, и нарочитая подобострастность лакея, так что он потом Алданову жаловался, что я все время думал о другом. Я так сердился, что с ним поехал обедать, как не сердился давно. Но к концу и потом, когда вышли на улицу, вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности, и когда пришли в кафе «Мир», где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело. Там же я мельком повидался с Ходасевичем, очень пожелтевшим. Бунин его ненавидит… Алданов сказал, что когда Бунин и я говорим между собой и смотрим друг на друга, чувствуется, что все время работают два кинематографических аппарата38.
Рассказывая об этом событии в «Других берегах», Набоков вспоминает только горький привкус того вечера, отравивший его дальнейшие отношения с Буниным, но не перемирие в кафе «Мир». Согласно этой более поздней версии, которую Бунин опровергал целиком и полностью, отрицая даже факт их обеда à deux[135], — к концу вечера они невыносимо друг другу наскучили. Бунин, славившийся язвительностью, сказал Набокову: «Вы умрете в страшных мучениях и совершенном одиночестве». (В другой раз Бунин жаловался, что Набоков недостаточно откровенен или, по словам самого Набокова, что он «не изливает души над котлетой»39). Выйдя из ресторана, они разыграли нелепую сценку: Бунину пришлось вытаскивать из рукава своего пальто шерстяной шарф Набокова, по ошибке засунутый туда гардеробщицей:
Шарф выходил очень постепенно, это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга. Закончив эту египетскую операцию, мы молча продолжали путь до угла, где простились. В дальнейшем мы встречались на людях довольно часто, и почему-то завелся между нами какой-то удручающе-шутливый тон, — и в общем до искусства мы с ним никогда не договорились, а теперь поздно40.
В Париже Набоков должен был выступать на литературном вечере вместе с Ходасевичем, который болел и сильно бедствовал. На объявлении в «Последних новостях» имя Ходасевича было набрано более мелким шрифтом, чем имя Набокова (Ходасевич вел литературную колонку в газете «Возрождение», соперничавшей с «Последними новостями», где подобную роль играл Адамович, и противники нередко вели перестрелку со страниц своих газет), Набоков пришел в ярость и настоял на том, чтобы в афише их имена были напечатаны одинаково41.
Литературный вечер состоялся 8 февраля, снова на рю Лас-Кас, и вновь зал был переполнен настолько, что пришлось ставить дополнительные стулья. Слушатели всё подходили, когда Ходасевич начал свое выступление. Давно пользовавшийся репутацией знатока поэзии державинской и пушкинской поры, Ходасевич поразил собравшихся, поведав, что он открыл никому до сих пор не известного поэта Василия Травникова, который был на четырнадцать лет старше Пушкина и еще до пушкинских непосредственных предшественников начал «сознательную борьбу с условностями литературной аффектации, унаследованной девятнадцатым веком от восемнадцатого»42. Некоторые эпизоды жизни Травникова и короткие примеры его поэтического творчества, которые привел Ходасевич, взволновали всех любителей русской словесности. Этим выступлением Ходасевич блестяще продемонстрировал близость Набокову, изобретательному мастеру литературных масок, ибо — как хорошо знал Сирин, в отличие от остальных, ничего, видимо, не подозревающих слушателей, — история Травникова была литературной мистификацией.
134
По странному совпадению, краткое изложение в журнале «New Yorker» киноверсии «Отчаяния» содержало неумышленное заявление (опровергнутое в целом потоке опровержений), что в основу фильма, поставленного Фассбиндером в 1979 году, положен «автобиографический» роман Набокова.
135
Вдвоем (фр.)