Изменить стиль страницы

Вот уже почти десять лет Струве писал хвалебные рецензии на произведения Сирина, он первым перевел сиринскую прозу на английский язык (рассказ «Возвращение Чорба») и недавно посвятил ему вторую лекцию (первая была о Бунине) в Лондонском университете, где он преподавал на кафедре славистики. Набоков попросил друга помочь ему организовать публикацию его работ по-английски42. Струве попытался заинтересовать творчеством Набокова британские издательства, в том числе «Hogarth Press», но успеха не имел, ибо в это время в моде был салонный большевизм и к эмигрантам относились с подозрением43. Один либеральный лондонский журнал даже отказался продолжать печатать рассказы Набокова только потому, что тот считался белым.

Тем временем обстановка в Берлине все ухудшалась. В мае 1933 года заполыхали костры из книг. Возвращаясь как-то вечером домой, Вера Набокова стала свидетельницей подобного аутодафе: на ее глазах разожгли костер и собравшаяся толпа разразилась патриотической песней. Она поспешила уйти44.

В отличие от университета, который поддался общим веяниям и тоже устроил сожжение книг, государственная библиотека не тронула свои фонды. Поправившийся от межреберной невралгии Набоков доезжал на трамвае до Унтер-ден-Линден, проходил через грандиозные арки и атриум в библиотеку и заказывал тома, необходимые для работы над биографией Чернышевского.

Занимаясь сбором материалов, он находил время и для других дел. В мае он закончил рассказ «Адмиралтейская игла»45. Этот рассказ, очевидно навеянный встречей с Новотворцевой, написан в форме гневного письма некоего читателя-эмигранта к эмигрантской писательнице. В одной из русских библиотек Берлина рассказчику попался новый роман, в котором он усмотрел искаженную историю своих любовных отношений с девушкой Катей в 1916–1917 годах. Он обвиняет писательницу в том, что она скрылась под мужским псевдонимом, и высмеивает ее стиль. Он вспоминает, сколь поэтично начиналась их любовь и как они пытались тогда, когда у них еще не было прошлого, взглянуть на свое настоящее словно бы из некоего отдаленного будущего. Он пишет о консервативном мещанстве Катиного модного окружения, о том, как они все больше отдалялись друг от друга, о ее измене. Лишь подойдя к концу письма, он перестает делать вид, что писательница могла узнать от кого-то Катину историю: «…после твоей книги я, Катя, тебя боюсь. Ей-богу, не стоило так радоваться и мучиться, как мы с тобой радовались и мучились, чтобы свое оплеванное прошлое найти в дамском романе». Рассказ этот, обличающий пошлость, неистребимую как в аристократической России, так и в эмигрантской Европе, и строящийся на контрасте между мужским и женским, молодостью и зрелостью, былой страстью и наступившим охлаждением, живыми личными воспоминаниями и литературными клише, легко вмещает в себя многообразие тем и планов, характерное для зрелой прозы Набокова.

В процессе работы над «Адмиралтейской иглой» Набоков прочел «все, что написали» Вирджиния Вулф и Кэтрин Мэнсфилд, и почувствовал критический зуд. «Орландо» он счел «образцом первоклассной пошлятины», о Мэнсфилд он был чуть более высокого мнения, хотя его раздражала ее «банальная боязнь банального и какая-то цветочная сладость». Вероятно, Набоков не был уверен в себе настолько, чтобы обратиться в один из английских журналов, поэтому он предложил «Последним новостям» написать для них что-нибудь по-английски. Предложение их не заинтересовало, и отказ охладил его пыл46.

В начале июля Набоков сидел на «поросшем сосной берегу Груневальдского озера» и писал рассказ «Королек»47. В доме на берлинской рабочей окраине появился новый жилец, который вызывает раздражение соседей — двух братьев-здоровяков — своими книгами, «ночной жизнью лампы», пружинящей походкой, — «точно на каждом шагу была возможность разглядеть нечто незаурядное поверх заурядных голов». Чем он занимается? Почему им никак не определить, что делает его не таким, как все? Они пытаются заставить его разделить с ними пивные радости, и когда им это не удается, они нападают на него с кулаками и добивают ударом ножа. После его смерти полиция обнаруживает, что романтический отшельник Романтовский трудился ночи напролет не над страницей бессмертных стихов, а над узором на фальшивых купюрах.

Скорее всего, Набоков вспомнил дело русского художника Мясоедова, которого судили в Берлине в октябре прошлого года за подделку денег, но за исключением этого, сюжет придуман им от начала до конца. Явный отклик на первые месяцы гитлеровского правления, рассказ предвосхищает «Приглашение на казнь» не только своим гневным пафосом, направленным против тех, кто пытается сокрушить тайну и уникальность чужой души, но и бунтом против реализма. Автор играет роль демиурга или пуппенмейстера, который расставляет на сцене деревья и дома и превращает жестоких братьев в гигантов, увеличивая их в размерах и одновременно уменьшая их квартиру до масштаба кукольного домика. По мнению Набокова, атаковать материалистические умы, используя их же оружие реализма, значило бы совершать стратегическую ошибку. Воображение движет миром, и когда тяжелые сапоги пытаются растоптать свободную игру ума, Набоков превращает земную твердь в неверный волшебный ковер. Это не предотвращает убийства Романтовского, но напоминает о существовании некоей силы, не имеющей ничего общего с силой физической.

IX

Разумеется, разделаться с нацистским миром было бы легче всего, покинув его раз и навсегда. В конце лета 1933 года Набоков загорелся перспективой получить место преподавателя английского языка и литературы в небольшом университете в Швейцарии. Его заявление осталось без ответа, и он вновь подумал, что проще всего было бы переехать во Францию48. Сначала, впрочем, нужно было закончить работу в Германии.

К августу Набоков прочел «Что делать?» и другие сочинения Чернышевского, а также его письма и уже видел «перед собой как живого забавного этого господина»49. Набоков, полностью посвятивший себя этой долгосрочной работе, и его жена отчаянно нуждались в каком-нибудь источнике дохода. Лишившись секретарского места, Вера нашла другое применение своим способностям: она работала гидом с иностранными туристами, в основном американцами, а также французской стенографисткой и переводчицей — иногда на международных конференциях, где работа оплачивалась особенно хорошо50. Однажды Верин бывший начальник из французского посольства предложил ей

позвонить в канцелярию немецкого министра, который занимался организацией Международного конгресса производителей шерсти, и передать ему, что он ее рекомендует. Я сказала, что «они меня не возьмут, не забывайте, что я еврейка». Он только засмеялся в ответ и сказал: «Возьмут. Они никого больше не смогли найти». Я сделала так, как он сказал, и меня без колебаний взяли, после чего я спросила немца, который меня нанимал: «Вы уверены, что я вам подойду? Я ведь еврейка…» — «О, — ответил он, — для нас это не имеет никакого значения. Мы не обращаем внимания на подобные вещи. Кто вам сказал, что нас это интересует?»51

Набокову тоже представился случай проявить свои лингвистические дарования. Получив предложение от эмигрантского издательства перевести «Улисса», он в середине ноября написал Джойсу: «Я большой ваш поклонник и буду счастлив взяться за этот перевод. Более того, мне кажется, что возможности русского языка позволят передать тончайшие музыкальные оттенки и нюансы оригинала». Секретарь Джойса Поль Леон, муж Люси Леон, которую Набоков знал с 1920 года (в Кембридже он дружил с ее братом, Алексом Понизовским), дважды писал Набокову, чтобы уточнить детали. В ответном письме Леону от 6 января 1934 года Набоков сообщил, что его издатели все еще ведут «трудные переговоры» с некоей третьей стороной. Больше не сохранилось никаких упоминаний об этом проекте, из которого, вероятно, ничего не вышло. Если бы Набоков перевел «Улисса», это была бы замечательная работа. Его перевод «Алисы в Стране чудес» Льюиса Кэрролла, одного из любимых писателей Джойса, был признан лучшим из всех переводов этой книги на разные языки. Несомненно, перевод «Улисса» принес бы Набокову не меньшее признание, однако, судя по тому, как долго он переводил на английский язык «Евгения Онегина», который во много раз короче «Улисса», перевод Джойса не оставил бы ему времени не только на завершение «Дара», но и на несколько романов, которые он позднее написал по-английски[126].

вернуться

126

«Улисс» полностью был переведен на русский язык лишь полвека спустя.