Изменить стиль страницы

Одни критики обвиняют Набокова в излишнем умствовании, другие считают его излишне романтичным, третьи находят излишне чувственным. Все они правы. Набоков ценит человеческую мысль, чувство, способность восприятия в их высших проявлениях и не останавливается даже на этом.

VIII

Легко понять стремление Набокова расширить границы сознания, — но ведь мы располагаем лишь тем, чем наградила нас природа, культура и случай. Как может он с его интересом к человеческим крайностям иметь дело с реальными людьми, со всеми теми, кому не дотянуться до победной чемпионской отметки?

Ответ на этот вопрос следует искать, во-первых, в психологии Набокова и, во-вторых, — в его этике.

Известное неприятие Набоковым Фрейда объясняется не антипатией его к психологии, но высоким мнением о ее возможностях. Ко всем сторонам внутренней жизни человека он относился с не меньшим любопытством, чем к проблемам восприятия. Однако здесь не место для глубокого рассмотрения его психологических воззрений. Продолжая тему настоящей главы, можно сказать следующее о набоковском понимании характера: страсть к независимости, которая влечет его к границам сознания, также обостряет его чувство человеческой индивидуальности, того, в какой степени и как именно мы отличаемся друг от друга. Он верит в непредсказуемые особенности нашего «я», определяющие наше бытие, которые невозможно вывести из каких-либо обобщений, хотя они складываются в таинственную и неповторимую гармонию каждой личности. Лолита — это не «хрупкая девочка из дамского романа», но девочка, которая подбирает мелкие камешки, лежащие на земле между ее ступнями, и кидает ими в какую-то жестянку. Ада навсегда останется той девочкой с каплей меда в уголке рта, которая, вскидывая голову, все смотрит и смотрит на человека с дерзкой улыбкой, скрывающей какую-то тайну, и в то же время может в любой момент, как поток, прорвавший плотину, бурно и мощно устремиться вперед. Лужин останется беспомощным существом, врывающимся в комнату едва знакомой женщины, чтобы сообщить ей, что она станет его женой, и, присев на стул у парового отопления, будет рыдать, хватать ее за локоть и целовать «что-то холодное и твердое (часики на кисти)».

Пусть наша индивидуальность и не поддается упрощению, мы тем не менее не состоим из дискретных, не связанных между собой частностей и не рождаемся каждое мгновение из ничего. Несомненно, каждый из нас сохраняет некое единство во времени, хотя не существует общего правила, чтобы это единство обнаружить. По Набокову, у каждого из нас есть «свой определенный неповторимый узор жизни, в котором печали и страсти конкретного человека подчиняются законам его индивидуальности»25. До поры до времени составные части этого узора могут быть столь же непредсказуемыми, как все в жизни, но когда они образуют единое целое, сам способ их соединения усиливает присущую им уникальную гармонию. Все разнородные признаки такого характера, как Кинбот, — его паранойя, его гомосексуализм, его ностальгия, пронизанная фантазией, его назойливое посягательство на личную жизнь соседа и болезненная обидчивость, когда дело касается его собственной частной жизни, его пинг-понг, его квартиранты, его одиночество, его роль литературного критика, полупаразита, полуузурпатора, его мысли о самоубийстве — все это без малейших противоречий укладывается в единое и безупречное целое.

Этика Набокова, как и все остальное в его творчестве, вытекает из его представления о сознании. Он рассматривает сознание как пространство свободы. Уже его стиль свидетельствует о том, что разум для него обладает огромной подвижностью, амплитудой выбора и бесконечными возможностями самоосознания в пределах данного момента. Однако сознание, хотя оно и кажется освобождающей силой, в то же время по самой своей человеческой природе является также местом нашего заключения. Набоков придумывает характеры, наделенные удивительной внутренней свободой и в то же время одержимые навязчивой идеей. Им кажется, что сила их чувств возносит их на новые вершины нежности, к точке самоопределения, — и тут-то, в жаркой погоне за своей страстью, они и становятся самыми жестокими и эгоистичными слепцами. Однако даже здесь, как говорит Набоков, они никогда не теряют открытости и мобильности сознания: даже навязчивая идея никогда не направляет нас по такому пути, с которого нельзя было бы свернуть. Когда Гумберт, усадив Лолиту на колени, начинает «пригонять свою замаскированную похоть к ее наивным ногам», его сознание остается, как всегда, нескованным. Через год он станет ее любовником, ее тюремщиком, ее мучителем — еще более одержимым своей страстью, чем когда-либо раньше, но сознание его будет по-прежнему фантастически свободно. Позволяя нам проникнуть в мир Гумберта, Кинбота или Вана Вина, Набоков в большей степени, чем все другие писатели, способен заставить пережить вместе с персонажем слепоту человеческого «я» и ужаснуться ей.

Возможно, теперь более понятно, что Набоков создает столь много героев-художников, подчеркивая факт их причастности искусству, не потому, что он просто эстет или эгоманьяк, населяющий свои миры маленькими Набоковыми. Те обладающие творческим воображением герои, которые находятся в центре его произведений, по мысли Набокова, уже штурмуют последние бастионы сознания и больше, чем кто бы то ни было, готовы перепрыгнуть через крепостной ров к полной свободе. Вместо этого оказывается, что перед ними не ров, но разверзшаяся бездна, а их тюрьма, несмотря на иллюзию света и воздуха, — мрачнейший каземат. Художники-безумцы (Бахман, Лужин, Герман, юноша из «Знаков и символов», Кинбот), предпринявшие попытку найти узкую щель и вырваться через нее на волю, попадают в самый жуткий застенок земного бытия, оказываясь один на один со своими страхами. Художники-преступники (Горн, Герман, Гумберт, Ван Вин), которые пытаются перескочить через моральную ответственность, летят вниз и разбиваются. И наконец, у Набокова есть много художников и мыслителей, беда которых в том лишь, что они смертны и что им нужно преодолевать смерть и утраты: Цинциннат, Федор, Синеусов, Себастьян Найт, В., Круг, Гумберт, Пнин, Шейд, Кинбот, Ван и Ада, Хью Персон, Вадим Вадимыч. Даже такие созерцательные умы, как Круг, Синеусов или Ван Вин, которые ближе других подошли к своему пределу, пытаясь смотреть через темное стекло смерти, видят в нем лишь собственное отражение. Только те, которые выбирают окольные пути искусства, его сплетенные лучи и перевернутые образы, только они, кажется, вот-вот увидят через перископ нечто по ту сторону.

IX

Четыре слова, написанные Джоном Шейдом, героем «Бледного огня», могли бы стать девизом позднего творчества Набокова: «Не текст, но текстура»26.

В контексте они означают, что в то время, как любое прямое высказывание, нацеленное мимо человеческого сознания, рикошетом возвращается назад, ударившись о стены нашего неведения, в самой ткани произведения искусства можно отыскать ключ к тому, что находится по ту сторону. Большинство читателей считают фразу Шейда изящной игрой слов, но не обращают внимания на ее смысл, или же считают его слишком туманным, или отбрасывают его как саморекламу искусства, но Набоков сказал это всерьез. Есть какое-то странное мерцание между его словами, которое заманивает читателей вглубь, и они начинают видеть мир его книг словно бы с другой стороны, извне человеческого сознания. Чтобы добиться подобного, Набокову пришлось переосмыслить возможности литературы.

Размечая условную границу человеческого сознания, Набоков заставляет нас ощутить абсурдность безоговорочного признания того, что за этими границами ничего нет. Он добивается этого с помощью прямого высказывания (в «Других берегах»), драматизации (прежде чем застрелить Куильти, Гумберт говорит ему: «Загробная жизнь может оказаться, как знать, вечным состоянием мучительного безумия») и особенно таких образных средств, которые способны разбудить воображение людей, обычно безразличных к подобным вещам или слишком уверенных в том, что, как им кажется, они знают наверняка. Шейд вспоминает