Изменить стиль страницы

«Синявские — одни из тех, у кого напрочь отсутствует уважение к личности «неноменклатурной»; они позволяют себе ходить передо мной в таком неглиже (этическом), которое мне и в дурном сне не могло присниться. Я и попадался на их удочку именно из-за того, что не мог ожидать такой беспардонности».

Поясню на примерах. В 76-м году я написал обращение в защиту Михайло Михайлова, известного югославского диссидента, статья которого входила в сборник «СССР — демократические альтернативы». Михайлов был тогда арестован (во второй раз) в Югославии. Вместе со мной подписал обращение Анатолий Левитин-Краснов, и мы пустили его на подпись другим эмигрантам. Но письмо сразу попало в «Континент», где его подписали Максимов, Некрасов, Галич и Синявский и передали в прессу, русскую и французскую. И письмо было опубликовано, но без моей и Левитина подписей! Позднее выяснилось, что наши подписи отрезала Мария Розанова, супруга Синявского. Зачем, почему? Не знаю. Скорее всего, почла недостойным для ее супруга подписываться рядом с нами. Согласовала ли она это «обрезание» с мужем и с Максимовым, тоже не знаю. И тут есть еще такая деталь: Левитин-Краснов мало того что был ветераном правозащитного движения, бывшим политзэком, серьезным церковным писателем и очень добрым человеком, так он еще в свое время был и школьным учителем Розановой по литературе!

Прошло много лет. Разразился скандал с отказом советских властей разрешить Е.Г. Боннэр выехать за границу для лечения глаз. Я написал обращение в ее защиту, пустил его на подпись. И вдруг звонок из Парижа — Марии Розановой, к которой пришло мое обращение, уже подписанное многими.

— Белоцерковский, вы знаете, что я тоже литератор?

— Знаю...

— А вы заметили, что я никогда не ставлю своей подписи рядом с подписью Синявского? Считаю это нескромным для себя!...

— Ну а вы замечали, — спрашиваю я, — что в России Синявский подписывал правозащитные документы вместе со мной и многими другими столь же незнаменитыми людьми?

Мадам Розанова «намек» поняла и стала выкручиваться, что все равно, мол, будет эффективнее, если появятся два отдельных обращения: правозащитников (т. е. наше) и «писателей». Я, естественно, согласился, мы свое письмо опубликовали, но никакого «писательского» обращения так и не появилось!

Позже я уяснил подоплеку из уст самой Розановой. Она считала Синявского по «партстажу» (!) и диссидентским заслугам выше Сахарова и очень не любила Е. Боннэр.

Прошло еще несколько лет. Синявский оказался, как и обещал Максимов, в полной изоляции и под градом многообразной клеветы. И опять раздался звонок Розановой, которая стала агитировать меня забыть все обиды и распри и «объединиться во имя!». Жаловалась, как плохо им приходится, как клевещут на них «национал-патриоты» и как необходимо иметь «нам с вами» периодический печатный орган. (Это было уже после развала «Трибуны»). Я внял ее призыву, и тогда она как бы между прочим попросила меня свести Синявского с Беллем, с которым у Синявского не было никаких отношений после того, как он в 74-м вместе с Максимовым выступил в прессе с хамской отповедью Беллю и Грассу (о чем я уже писал). Вдруг Белль, предположила Розанова, сможет «помочь нам найти средства для журнала!». И вообще хорошо будет наладить с ним контакт и сотрудничество. И предложила вместе посетить Белля.

Я согласился. Договорился с Беллем, что Синявские позвонят его секретарю, установят время встречи и мне сообщат. Никакого сообщения не последовало. От секретаря Белля я потом узнал, что Синявские приезжали к Беллю и передали ему от меня привет, сказали, что я по какой-то причине не смог приехать с ними. Никаких отношений у них с Беллем не сложилось.

Многие в эмиграции считали, что во всем плохом виновата Розанова, а Синявский тут ни при чем, и человек он хороший. Но я долго оставался при мнении, что он должен нести ответственность за поступки своей супруги. Однако недавно, уже после смерти Синявского, я подумал, что нельзя, наверное, семью равнять с государством, а главу семьи — с президентом! В реальной жизни, в семьях встречаются самые удивительные симбиозы.

И еще один характерный случай. Лет через 5 после того, как лопнул журнал «Трибуна», готовилась к выходу моя книга «Самоуправление» (начало 1985 года), и я предложил ее важнейшие главы Любарскому для его журнала «Страна и мир», который оставался тогда единственным демократическим органом в эмиграции и худо ли бедно, уходил в Россию. Прочтя предложенные главы, Любарский неожиданно сделал мне великий комплимент: «Твои идеи опаснее марксизма-ленинизма!». И по этой причине он печатать главы отказался. При этом он прекрасно знал, что в эмиграции никакой другой журнал их заведомо не напечатает. Анита, присутствовавшая при этом разговоре, попыталась было урезонить Любарского, но я попросил ее не унижать себя и меня.

В 1993 году, напомню, после разгрома Верховного Совета РСФСР Любарский был введен в состав Конституционного совещания и активно участвовал в разработке авторитарной ельцинской конституции, с помощью которой была ликвидирована демократия в России.

Нравы, господствовавшие в среде либерал-демократов, я определяю как проявление нравственной невменяемости. Важно отметить, что в авторитарно-националистических кругах эмиграции моральный уровень в целом был выше! Там не было такого обложного предательства, существовала какая-то солидарность, взаимопомощь, ответственность.

Хочу еще отметить, что в среде либерал-демократов господствовало кредо, сформулированное Галичем: «Бойся того, кто знает, как надо!». Этим стихом гвоздили любого эмигранта, который пытался высунуться со своими идеями. Люди, выступавшие за свободу слова и мысли, на деле — запрещали всем вокруг себя мыслить! У меня нет идей, и у других их не должно быть! И причина этого была проста: диссидентов в эмиграции перестала интересовать судьба «их борьбы», во имя которой они стали диссидентами. Может быть, потому, что они не верили в возможность когда-нибудь вернуться на родину. Но у чехов и словаков тоже не было надежды на возвращение, однако атмосфера у них была совсем иная — человеческая.

В заключение приведу фрагмент из еще одного моего письма Людмиле Алексеевой (от 23 августа 1980). Речь там шла о рабочем диссиденте Валентине Иванове, выбравшемся каким-то образом на Запад. Он некоторое время кантовался в эмиграции, а потом в «Литературной газете» появилось за его подписью покаянное письмо. Стало ясно, что он хочет вернуться. И я писал по этому поводу:

«Я видел его один раз, брал интервью, но разглядел хорошо. Он произвел впечатление сильного, умного, гордого, но и закрытого человека, и очень одинокого. Такому, наверное, везде трудно жить, тем более в эмиграции, да еще в США. И я, конечно, не оправдываю его, однако предполагаю, что будь он, скажем, чехом и попади в их эмиграцию, трагедии бы не произошло. Нашлось бы человеческое участие вместо чванства и хамства. Ведь вот и я при самом спокойном размышлении большинство диссидентов в эмиграции определяю как УБИЙЦ: вольно или невольно они своим поведением убивают надежду, мечту, которыми мы все по определению живем, повергают в одиночество, в бездействие. Очень много сил надо, чтобы выстоять».

Это писалось за два месяца до гибели Андрея Амальрика.

Георгий Владимов на Западе

Владимова нельзя отнести к либерально-демократическому кругу новой эмиграции. Большую часть времени на Западе он провел, сотрудничая с НТС, заявлял себя просвещенным, так сказать, национал-патриотом. Но я должен удовлетворить любопытство читателей и почитателей Владимова, разожженное, подозреваю, нашей перепиской с Довлатовым.

В письме от 28 марта 1986 года я писал Довлатову:

«При всем том Жора очень обаятельный, атрактивный человек. Это, наверное, главное в его успехах. Он привлекательней, чем его произведения! И причина, видимо, в том, что он — особый тип эгоцентрика, свободного от наших внутренних комплексов, рефлексий. Фрейд замечательно сравнил, что обаяние подобных людей имеет общие корни с обаянием кошек! «Каждый сам ему приносит и спасибо говорит!» Это о Жоре!».