Но налеты и воздушные тревоги случались все чаще и становились продолжительней. Чтобы пройти небольшое расстояние, надо было тратить порой несколько часов: только давался отбой, и мы выходили из укрытия, из какого-нибудь подъезда, проходили сотню-другую метров, как опять начинали выть сирены. Похоже, на немцев не действовал советский прорыв под Варшавой... Ночами город сотрясался от стрельбы зенитных орудий, в небе не затухал фейерверк разрывов и трассирующих пуль. Иногда раздавались мощные, глухие взрывы и вздрагивала земля. Это уже падали где-то немецкие бомбы! Латыши с удивительным бесстрашием и хладнокровием относились к налетам. В первые день-два они еще быстро покидали улицы, когда начинали выть сирены, а потом стали стремиться пройти как можно дальше в нужном им направлении, и «латышские стрелки» чуть ли не прикладами загоняли людей в подъезды. Ночью в бомбоубежища почти никто не шел, и мы тоже оставались в гостинице, любовались разрывами зенитных снарядов и трассами пулеметных очередей. В доме напротив в открытых окнах, на подоконниках, свесив ноги наружу, сидели латыши и глазели на небо. Некоторые сидели в исподнем. Мне очень хотелось увидеть взрыв, падение немецкого самолета, но ни разу не пришлось.
Когда мы вернулись в Москву и там в начале июля впервые началась ночная воздушная тревога, которая, как сообщили наутро газеты, оказалась учебной (сталинские штучки), я был поражен, увидев панику, охватившую москвичей. Под нашим «домом писателей» в Лаврушинском переулке, что напротив Третьяковской галереи, было единственное в округе бомбоубежище, и туда устремились толпы взъерошенных, кричащих людей, с детьми, с узелками. В дверях, конечно, возникла давка. По рижской привычке мы в бомбоубежище тогда не пошли и впредь не ходили. «Лучше под бомбой погибнуть, чем в давке», — говорил отец.
А в Риге в июне мы однажды увидели немецкие бомбардировщики воочию. Во время обычной дневной воздушной тревоги мы с отцом зашли под карниз ближайшего подъезда и стали ждать отбоя. Но вдруг над городом, над нами, с Запада, то есть со стороны фронта, на бреющем полете пронесся тупорылый советский истребитель (такие тогда были на вооружении), за ним — другой. Они явно «героически» удирали с поля боя! Стало тревожно... Там, откуда прилетели истребители, залаяли зенитки, застучали крупнокалиберные пулеметы, и вскоре — никогда этого не забыть! — из-за домов, на сравнительно небольшой высоте стали выплывать черные, с крестами и свастиками немецкие бомбардировщики. Мне казалось, что я вижу, как поблескивают стекла их кабин! Шли клиньями, в строгом порядке, один клин, другой, третий...
И вдруг под самолетами начали раскрываться белые колпачки. «Парашютисты!» — закричал я. «Нет, — сказал отец. — Это разрывы зенитных снарядов...» И почему-то все разрывы, словно нарочно, ложились то ниже, то выше самолетов. После войны, изучая зенитную артиллерию на военных занятиях в МГУ, я узнал, что при той технике ведения огня, которая применялась Красной армией, сбить самолет наши зенитки могли только случайно.
Вскоре там, куда улетели немецкие бомбардировщики, стали раздаваться тяжелые взрывы, и из-за домов начало подниматься огромное, в полнеба, облако пыли и дыма. Немцы бомбили что-то на окраине города. Земля поднималась и опускалась при каждом взрыве, и я боялся, как бы дома не начали рушиться.
Вы спросите, а что же сталось с победными флажками на карте, под Варшавой? Да карта исчезла! В Союзе писателей глухо шептали, что немцы взяли прорыв в клинья.
В семидесятых годах в эмиграции появилась книга беглого чекиста Суворова, в которой он доказывал, что Сталин первым стал готовиться к войне с Германией и первым начал войну. Ему возражали, развернулась дискуссия. Не знаю, кто тут прав, но события, которым я был свидетелем: переполненные военными поезда, приведение за неделю до войны ПВО Риги в боевую готовность, «зачистка» Риги от неблагонадежных латышей и флажки на карте под Варшавой — все это говорит по крайней мере о том, что официальное утверждение о неожиданности нападения Германии на СССР — примитивная советская ложь, призванная оправдать сокрушительное поражение Красной армии и всего сталинского режима в первый год войны.
Между прочим, отец рассказал мне, что весной 41-го года на традиционном приеме в Кремле выпускников офицерских училищ Сталин неожиданно для всех поднял тост не «за мир во всем мире», как он это делал раньше, а за «приближающуюся эпоху революционных войн». Не думаю, что у отца была ложная информация.
Мы выехали из Риги примерно через неделю после начала войны. В Москве отец узнал, что уже на следующий день в Риге московский поезд прямо на вокзале перед отправлением был обстрелян немецкими истребителями, и людям пришлось спасаться от пуль под перронами и вагонами. Были убитые и раненые. А еще через несколько дней немецкие войска взяли Двинск (Даугавпилс) и перерезали железную дорогу на Москву.
В июле родители присоединили меня к коллективу детского лагеря Литфонда Союза писателей, и вместе с ним я отправился в эвакуацию, в Татарскую АССР, в поселок Берсут на Каме, немного выше Чистополя. Добирались мы туда весьма романтично: на поезде до Казани, а далее — на пароходе до Берсута. Из-за анархии, царившей в стране в первые месяцы войны, на пароходе нас кормили черным хлебом с черной икрой! Среди эвакуируемых писательских детей выделялся Тимур Гайдар, отец нашего главного реформатора Егора Гайдара. Он был одним из самых старших и носил имя героя популярного перед войной фильма «Тимур и его команда», снятого по повести его отца, Аркадия Гайдара. То есть отец дал имя своему герою по имени сына, что было не очень-то уж умно, так как обрекало сына на шальную славу. И эта слава явно вскружила ему голову, хотя он мало походил на своего кинематографического тезку, бегавшего этаким маленьким фюрером в коротких штанишках с красным галстуком. Тимур реальный щеголял в брюках клеш и тельняшке, имел сочные красные губы жуира и норовил держать под руками сразу двух девушек, сущий Жора из Одессы. Впоследствии он, как известно, стал спецкором «Правды» на фронтах борьбы с американским империализмом и дослужился до звания контр-адмирала, сухопутного, от прессы. Не случайно, видимо, с юности имел тягу к тельняшкам!
Берсут оказался маленьким, в несколько домов, поселком на берегу Камы. Нас разместили неподалеку, в пустующем доме отдыха, расположенном на краю высоченного утеса. От дома отдыха вниз к реке шла деревянная лестница, с площадками и скамейками для отдыха. На холмах, подступавших к реке, простирались бескрайние заповедные сосновые леса. Место прекрасней трудно было себе представить.
Кроме Тимура Гайдара среди приметных обитателей интерната я помню Стасика Нейгауза, сына Генриха Нейгауза, и приемного сына Пастернака. Стас играл нам на пианино «Гоп со смыком» и прочие «классические» вещи. Как я понимал, он не хотел тогда становиться музыкантом, считал себя недостаточно талантливым. Настоящим талантом он почитал своего старшего брата, умершего перед войной от туберкулеза. В Берсуте находились также братья Ивановы, Кома (Вячеслав) и Миша, сын Исаака Бабеля, усыновленный Всеволодом Ивановым, когда последний женился на бывшей жене Бабеля. Среди девочек — дочь поэта Сельвинского, Татьяна, Тата. Был приемный сын Василия Гроссмана — Михаил, трагически погибший в 42-м году в Чистополе. Было также и несколько «иностранных» детей. Дочь Бертольда Брехта, Кони Вольф — сын немецко-еврейского писателя Фридриха Вольфа, потом ставшего известным в ГДР режиссером. (Его брат «Миша», Маркус Вольф, был всемирно знаменитым шефом «Штази».) Находился в интернате и Алексей Баталов, с которым я пересекался еще в детстве, ходил в один детский сад, так как жили мы в одном доме (в первом доме писателей в Нащокинском переулке на Арбате).
Время в Берсуте мы проводили замечательно — купались, играли в футбол, катались на лодках, ухаживали за нашими девочками, писательскими дочками.
Управляющим «Интерната Литфонда», как стало называться наше сообщество, был некто Хохлов, служивший до войны директором дома отдыха Литфонда в Ялте, а ранее — боцманом на черноморском флоте. Он очень любил по-отечески обнимать великовозрастных писательских дочек, особенно когда был в подпитии. И великовозрастные ребята ему однажды отомстили: вывесили на дверях его кабинета бумагу с текстом: «Берегитесь, пис. дочки (писательские дочки): здесь Х.У.И.! (Хохлов, управляющий интернатом)». Писательские были все-таки сынки. Хохлов объявил нам: «Узнаю, кто написал — морду набью!». Но, слава богу, не узнал. Тогда я познакомился и с еще одним важным сокращением: «жёписа» — жена писателя. (Это сокращение широко вошло затем в язык «творческой интеллигенции» для обозначения характерного типа писательских жен, стоявших на страже престижа своих великих мужей, идентифицирующих себя с ними.)