Изменить стиль страницы

 — Разгрузить!

 Мы сняли брезент. На грузовике лежали мертвые тела. Среди них мальчик лет десяти в матросском костюме с перебитым до мозга черепом.

 Нас заставили хоронить их. Когда зарыли, то скомандовали:

 — Стройся! По домам!

 Бесчувственного пастора мы положили на грузовик.

* * *

 Пастор Келлер скончался. За несколько минут до кончины Господь прояснил его разум. Он сказал последние свои слова на земле:

 — Слава Богу за все!..

 Тело его в течение недели оставалось невынесенным…

* * *

 Проходили долгие дни нашего заключения. Однажды мы стали примечать, что вокруг нас нарастает тревога. Временами слышалась отдаленная пушечная стрельба. Мы осмелились как–то спросить у приносящего нам пищу простоватого и доброглазого парня: что происходит на свободе? Он шепнул нам: «Белые наступают!»

 Пушечная пальба приближалась. За дверью нашей камеры все чаще и чаще раздавались нервные бегущие шаги. Они заставляли нас вздрагивать. Мы прижимались друг к другу. С наших уст не сходила молитва. Однажды приносящий пищу объявил нам шепотом:

 — Готовьтесь сегодня к смерти…

 По уходе его из камеры епископ Платон положил богослужебный начал: «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков…»

 Мы не сговаривались, что нам петь: всенощное бдение, молебен, но разом почувствовали, что нам следует отпевать себя. Мы запели последование погребения человек:

 «Блажени непорочнии в путь, ходящии в законе Господни. Аллилуйя…»

 Епископ Платон поминал о вечном упокоении наши имена:

 «Еще молимся о упокоении душ усопших раб Божиих, и о еже проститися нам всякому прегрешению, вольному же и невольному…»

 При пении прощального «Зряще мя безгласна» мы лобызались и крестили друг друга.

 Был вечер. Земля вздрагивала от пушечных выстрелов.

 В замке щелкнул ключ. Вошел Бронза в сопровождении китайцев. Не ожидая его приказания, мы стали собираться в дорогу…

 …Расстреливали по очереди.

 Первым упал епископ Платон, за ним ксендз, третьим отец Михаил. Он успел крикнуть:

 — В руце Твои, Господи, предаю дух мой!..

 Я стою с игуменом Амвросием. Он вполголоса читает слова исходной песни:

 «Непроходимая врата тайно запечатствованная, благословенная Богородице Дево, приими моления наша и принеси Твоему Сыну и Богу, да спасет Тобою души наши».

 Мне вспоминается сельская церковь. Вербное Воскресение. Иконостас украшен красными прутиками вербы. Я стою в очереди причастников. Мне всего девять лет. В белой рубашке я и в сапогах новых с желтыми ушками наружу… Медленно движется очередь причастников, и все они освещены весенним солнцем. Деревенские певцы поют: «Тело Христово приимите, источника бессмертнаго вкусите»…

 Бронза свинцовой поступью подходит с наганом к игумену Амвросию.

 — После этого причастника и я подойду к чаше… — туманится в моей голове. — Верую, Господи, и исповедую… — шепчут уста моя. Вся земля превращается в синее облако, и нет уж памяти ни о прошедшем, ни о настоящем… Тело мое как бы опадает, и вот… нет уж меня, облеченного в земляную плоть… Мне на мгновение представляется, что я стою около своего упавшего тела и смотрю на него, как на совлеченную одежду…

 Меня выводит из этого состояния грохот бегущих солдатских ног и неистовый, смертью охваченный крик:

 — Белые вошли в город!

 Нас не успели расстрелять.

ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

 Я иду по большой дороге. На мне полупальтишко, солдатские сапоги с подковками, барашковая шапка. За плечами две сумы. В одной Запасные Дары, Евангелие, деревянная чаша, служебник да требник, а в другой — сапожный инструмент. На груди у меня в особой ладонке антиминс. В руке березовый посох. Я стал священником–странником. Перед отступлением белых меня убеждали за границу бежать, но я отказался.

 Ноги мои для ходьбы оказались легкими.

 Дни стоят сентябрьские, теплые — бабье лето!

 Я остановился на лесном взгорье. Внизу река, поле, даль и дороги. Сильна власть русских дорог! Если долго смотреть на них, то словно от земли уходишь и ничто мирское тебя не радует, душа возношения какого–то ищет… Не от созерцания ли дорог родилась в русском человеке тяга уйти? Все равно куда… в Брянские ли разбойничьи леса или навстречу синим монастырским куполам… только бы идти, постукивая дорожным посохом. Недаром и петь мы любим: «Ах, не одна–то во поле дороженька пролегала».

 Земля вечерела. Надо покоя искать. Но куда Господь направит стопы моя?

 Проходя вересковыми тропинками, увидал я бревенчатый дом.

 — Не приютят ли меня?

 Стучу посохом по окну. Никто не откликается. Выбежал откуда–то кот, сел на крыльцо и смотрит на меня. Он кольнул меня скорбным человеческим взглядом. Я погладил его, и он прижиматься ко мне стал и жалобно мяукать.

 Еще раз постучал в окно, и опять неоткликаемая и, как мне показалось, неживая тишина. Я решился открыть дверь. Вхожу в избу. Озираюсь и вижу…

 На полу лежит зеленый от зеленых сумерек мертвый человек в холщовой рубахе и солдатских шароварах, босый… На шее чернел медный крестьянский крестик. На волосатой голове кровь в сгустках. Рядом подсвечник с выпавшей свечою и железный шкворень. Я перекрестил усопшего, сходил к колодцу за водою, обмыл его, чин отпевания совершил… Неподалеку, в песчанике, яму вырыл, укутал тело холстиною и волоком вытащил из избы (какая тяга: мертвое человеческое тело — сырая земля!).

 Я переночевал в сенях, на соломе. В ногах у меня кот лежал. Со зверем было повадно.

 С восходными зорями я дальше пошел.

* * *

 Над полями витает паутина — пряжа Богородицы. Вся трава перевита серебрецой, словно морозная. И до чего это народ русский умилительный выдумщик! Ведь надумает же: Богородица прядет пряжу! И все это у него поэзия! И не какая–нибудь, а высокая, духоносная! Вспомнить лишь названия Богородичных икон, кои он приукрасил и увенчал: Неувядаемый Цвет, Взыскание погибших, Купина Неопалимая, Нечаянная Радость, Утоли моя печали, Всех скорбящих Радость… А какие слова, песни да присказки! Надо иметь невместимую душу, ширше облака (изъясняясь словами акафиста), упоенную и творящую душу, чтобы все это выразить… Великий он поэт!

 …Спускаюсь под гору. Весь я в солнце. Иду и напеваю богородичный канон: «Отверзу уста моя…» И вот вижу я лужайку, а на ней тела лежат рядами. И воронье над ними. Трупы раздеты и разуты. Никого кругом — широкое в холмах да взгорьях поле. Я отпел убиенных. Посыпал их перстию: «Господня есть земля и исполнение…»

 Долго поджидал у дороги людей, чтобы кликнуть их и упросить предать земле усопших. Но на дороге было пусто.

 Иду я и ни единого жилья не встречаю, а уже ночь наступает темная да студеная. И ветер поднялся дюжий такой, настоящий степной русский ветер. Никогда такой древней не кажется земля, как при ночном ветре среди поля.

 Набрел я на сенной сарай. Ветер был такой силы, что заснуть я никак не мог.

 Слушал его и думал о русской земле. Думы мои о ней до того замучили, что я спасался лишь бессчетным повторением вслух от всего спасающей молитвы Иисусовой: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго».

 Среди ночи рядом со мною кто–то тяжело пошевелился. В шорохе этом что–то звериное было. Я громко вопросил:

 — Кто здесь?

 Никто не откликнулся.

 Рано утром я осмотрел все углы сарая и никого не нашел. И посейчас вот размышляю: с кем я ночевал? С зверем ли лесным или с человеком, таящимся, как зверь?

* * *

 В каждой почти деревне приходилось мне и ребят крестить, и венчать, и земле предавать. Всюду встречали меня с любовью, но и гонений и поношений было немало, но и они шли на пользу. Тоже творили чудо!

 Был со мною такой случай.

 В селе Горелово за устройство духовной беседы в лесу меня арестовали и посадили под замок. Поздно ночью приходит ко мне в темницу комиссар. Бравый этакий мужчина саженного роста. Был он пьянее вина. На ногах чуть держится. Еле володающим языком приказал мне: