Изменить стиль страницы

Белинский стал читать. Чего только не было в списке! «Разговоры Эмилии о нравственных предметах», «Секретарь в сундуке», роман «Женщина XIX столетия», «Гадательный альбом», «Библиотека коммерческих знаний», «Месяцеслов», «Устав Тульского общества конских ристалищ»… Не дочитав до конца, Белинский положил листок на стол.

– Помилуйте, Андрей Александрович, что я понимаю в коммерции или в конских ристалищах?

– Знаю, знаю! – успокоил Краевский. – Да ведь вы, батенька, о чем бы ни писали, хоть бы и о гадательном альбоме, умеете столько полезного сказать читателю, так умеете высмеять невежество или спекуляцию…

– А зачем, собственно, писать в «Отечественных записках» о всякой чепухе? – возразил Белинский. – Вот тут у вас в списке и такой перл значится: «Рококо из трехсот тридцати трех повестей, отрывков и рассказов», перевод с французского». При чем тут я?

– Не согласен, никак не согласен! Безусловное внимание «Отечественных записок» ко всем изданиям, выходящим в свет, свидетельствует о нашем исключительном уважении к печатному слову. Это, Виссарион Григорьевич, большая новость на Руси и создает репутацию журналу. Не вы ли первый о нем печетесь? К тому же перед вами обширное поле битвы. Искореняйте пошлость, выводите на чистую воду торгашей от литературы. Кто, как не вы, поможет читателю разобраться! Кстати сказать, – и это тоже впервые в нашем отечестве, – ваши библиографические известия читают, как роман. Вот благородное поприще для просветителя!

– Но и просветитель имеет всего двадцать четыре часа в сутки для работы, – отвечал, нахмурившись, Белинский. – И просветитель, если он пишет, должен хорошо знать о предмете или хотя бы собрать обстоятельные справки.

– Само собою разумеется! – с живостью согласился Краевский. – Знаю, что иначе вы и строки не дадите. Да что же мне-то делать, голубчик? Типография требует набора. Простои, расходы, долги… – Он умоляюще поглядел на Белинского. – На вас вся надежда. А если уж какой-нибудь «Месяцеслов» вас затруднит, то я никак не принуждаю, в крайнем случае отложите в сторону. Что делать! Сам знаю, что болеете за журнал больше моего. Выручайте же, почтеннейший Виссарион Григорьевич, а книги вам из конторы доставят.

И Белинский положил список в карман сюртука. Так бывало всегда, потому что Андрей Александрович говорил о журнале, о его судьбе, о тысячах читателей, жаждущих слова правды, и, наконец, о вечных денежных своих затруднениях.

– Кредиторы задушили, Виссарион Григорьевич! – опять начал Краевский. – Если под вексель не займу, грозят прекратить отпуск бумаги. Всем кругом должен, вот и вам тоже, очень хорошо помню… Потерпите, всепочтеннейший!

– Обо мне, Андрей Александрович, не беспокойтесь, как-нибудь протяну.

– Знаю ваше истинное великодушие…

На том и кончился денежный разговор. Андрей Александрович, как всегда, опередил. Белинский так и не решился просить заработанные деньги, хотя жил только мелкими подачками Краевского. Прошло уже полгода, как он переехал в Петербург для работы в «Отечественных записках», но все еще не мог уплатить даже старый долг квартирной хозяйке, которая так долго и терпеливо ждала в Москве обещанной уплаты.

Виссарион Григорьевич проклинал свою робость и застенчивость, но снова отложил свою просьбу до лучших времен.

– Что вы думаете о Лермонтове? – вдруг спросил Краевский.

– В каком смысле? Как человека я его мало знаю. О поэтическом его таланте нет нужды распространяться. Думаю, что Пушкин умер не без наследника… Что это вам вздумалось спросить?

– Перечитываю его пьесы, напечатанные в «Отечественных записках», и размышляю. Вот, к примеру, «Бэла». Вы, помнится, еще в Москве о ней писали.

– Писал и опять повторю: так и надо писать правду о Кавказе, о горцах, о нашем к ним отношении. Повесть Лермонтова отучит наше общество от романтической трескотни дурного вкуса и от злобной клеветы на горцев, чем занимаются многие наши невежественные путешественники.

– Да… – нерешительно согласился Краевский. – А если нам скажут, что, печатая повести, в которых, как вы изволили выразиться, правдиво раскрыты быт, обычаи и характеры горцев, мы перечим нашему мудрому правительству, вся мудрость которого направлена, впрочем, на порабощение и истребление этих «диких» народов, – что мы тогда ответим?

– Но неужели господин Лермонтов не имеет права объявить в своих повестях, что горцы и их самобытность достойны уважения, что они имеют право на человеческое достоинство и, наконец, на просвещение? Да ведь и сами вы, Андрей Александрович, печатая «Бэлу», несомненно, оценили все достоинства этой повести.

– Увы! Никто, как я, не умеет ценить его талант…

– И за это вам всегда будут благодарны читатели «Отечественных записок». Но вижу, что за вашими словами кроется какая-то непонятная мне тревога.

– Еще бы! – Краевский чуть было не рассказал о дуэли, но вовремя спохватился.

Чтобы оправдать свое беспокойство, он поведал гостю об одном недавнем происшествии. Французский посол Барант вдруг заинтересовался – и это через три года! – известными стихами Лермонтова на смерть Пушкина и через общих знакомых просил Лермонтова разъяснить, имел ли он в тех стихах в виду только убийцу Пушкина Дантеса или хотел оскорбить всю французскую нацию. Лермонтов направил послу копию своих стихов, которые давали исчерпывающий ответ на нелепый вопрос. Но посол, очевидно, еще раньше навел справки и заявил, что дело исчерпано. Лермонтов получил после этого приглашение на бал в посольстве.

– Приглашение-то он получил, – заключил Краевский, – но интрига, заплетенная вокруг него, может начаться с новой силой. Понимаете теперь, почему я тревожусь?

– А как же по-вашему, Андрей Александрович? Или иноземцам, хотя бы и в высоком ранге посла, тоже дано право цензуры над нашей несчастной словесностью? Или мы, судя о наших делах, должны оглядываться на все посольские особняки? Не думаю, чтобы был охоч до таких оглядок господин Лермонтов… Что нового предназначает он для «Отечественных записок»?

– А черт его знает! – с раздражением вырвалось у Краевского. – Засел в Царском Селе…

– О! – перебил Белинский. – Если бы это могло послужить к пользе словесности…

– Если бы! – с сарказмом повторил Краевский. – Впрочем, наверное, с головой окунулся в забулдыжную офицерскую жизнь. Кстати, Виссарион Григорьевич, вы, помнится, печатно называли некоторые стихи Лермонтова прекраснодушными. Как это понять?

– Я писал это применительно к «Думе» и «Поэту», хотя со многими разошелся.

– Да какое же тут прекраснодушие? – продолжал допрашивать Краевский. – Можно сказать, он в этих стихах все крушит, все отрицает.

– Вот именно, – подтвердил Белинский, – господин Лермонтов не только осуждает наши исторические условия, но, осуждая их, подсказывает разрушительные выводы. Вот это я и назвал прекраснодушием. Разумеется, в философском смысле слова.

– Не совсем вас понимаю. Прошу объяснить.

– Извольте. Всякая попытка суда над современностью, над закономерно существующими условиями жизни обречена на неудачу. Эти наивные попытки становятся свидетельством прекраснодушия тех, кто проповедует поход против исторически сложившихся условий жизни.

– А эти условия, по вашему философскому суждению, нерушимы? – спросил Краевский.

– Во всяком случае, они никак не зависят от беспочвенных мечтаний отрицателей.

– Вот с этим вовсе не буду спорить!

Однако хмурый взгляд Белинского свидетельствовал о том, что он совсем не рад такому единомыслию.

– Не думайте, Андрей Александрович, – продолжал Белинский, – что я, признавая нашу российскую действительность как необходимо сущее, меньше ненавижу ее, чем все отрицатели. Я болен ею! Тяжко болен и задыхаюсь! – Белинский закашлялся и кашлял долго, надрывно, но едва он перевел дух, голос его стал звонким, речь снова полилась свободно. – Кто же не знает, как живет, вернее страждет, закрепощенный народ? Знаю! Кто не знает продажности, невежества, подлости и тупости нашей власти, от высших до низших ее агентов? Знаю! Кто не видит, как обирают работных людей? Вижу! Кто не знает, что делается в столичных застенках и на каторге? Знаю! Может быть, больше, чем кто-нибудь, знаю! Хлебопашцы наши, изнуренные голодом, требуют хлеба. А правительство, охраняя помещичьи амбары, шлет на крестьян войско и, проливая невинную кровь, сулит вместо хлеба какой-то Секретный комитет! Ан весь-то секрет кончится тем, что измыслят новую барщину.