– Стараюсь понять, милый. Но я так далека от философии…
– А какое право имеют называть себя философами те, кто думает, что философия существует сама по себе, а не для того, чтобы помочь людям преобразовать жизнь! Ты скажешь, такой философии нет? – Герцен остановился, выжидательно глядя на жену.
– Как бы мне хотелось, Александр, чтобы у тебя нашлись достойные собеседники! Бедняга, ты, кажется, еще никогда не был так одинок, как здесь, в этом унылом Новгороде!
– Я никогда не буду одинок, дорогая, пока ты будешь со мной, – серьезно отвечал Герцен. – Слушай – и ты все поймешь.
Он старался как можно проще рассказать ей о том, что передумал. Жрецы философии ратуют за чистое знание, а на самом деле прикрывают громкими словами бегство от жизни. Необходим новый взгляд на мир, соответствующий потребностям современного общества. Вот задача философии.
Герцен все больше и больше увлекался.
– Было время, Наташа, когда многое прощалось за одно стремление, за одну любовь к науке. Теперь мало этой абстрактной любви.
Горничная вошла в комнату и напомнила, что обед давно подан. Александр Иванович даже не расслышал. Сашка поглядывал на родителя с явным нетерпением. Но Александр Иванович только походя погладил его по голове и продолжал:
– Кто знает, Наташа, может быть, именно нам, русским, суждено осуществить союз новой философии с практической деятельностью. Может быть, нам суждено провозгласить нераздельное единство науки и жизни…
Сашка давно вызывающе сопел. Решительно никто не обращал на него внимания. И сбежал тогда от философии нетерпеливый молодой человек, с рождения посвященный служению человечеству. Но разве и признанные авторитеты философской науки, объявившие, что они будут служить человечеству, не спасались бегством от самых насущных запросов, правда прикрывая свое бегство от жизни многотомными сочинениями?..
Жизнь у Герценов шла своим чередом. Все реже и реже бывал в губернском правлении Александр Иванович. А мысли, о которых он рассказывал жене, уже превратились в дело. В начатой рукописи появились первые строки:
«Мы живем на рубеже двух миров – оттого особая тягость, затруднительность жизни для мыслящих людей. Старые убеждения, все прошедшее миросозерцание, потрясены, – но они дороги сердцу. Новые убеждения, многообъемлющие и великие, не успели еще принести плода…»
Но один плод уже зрел. В статьях «Дилетантизм в науке», которые начал в Новгороде Александр Герцен, он шел еще ощупью, с трудом прокладывая светлую просеку в густом лесу лженауки. Но автор не знал компромисса в главном: новая философия отвергнет все ложные авторитеты и станет могучим орудием преобразования жизни.
Далеко от Новгорода, в Берлине, философ Шеллинг читал новый курс лекций. В России за Шеллинга ухватились издатели «Москвитянина». Они величали Шеллинга первым мыслителем нашего времени, писали о несметном стечении к нему слушателей.
Откуда же возник этот порыв пламенной любви к немецкому философу у ревнителей древлерусских начал? «Москвитянин» не делал секрета для своих читателей.
«Шеллинг почувствовал необходимость, – объясняла редакция, – чисто отрицательному направлению своей философии противопоставить положительное направление Веры и Откровения».
Герцен отвечал, конечно, не только «Москвитянину», когда поставил эпиграфом к одной из своих статей: «Оставим мертвым погребать мертвых».
Впрочем, мертвецы не собирались уходить. Лучше других понимал это новгородский узник русского самодержавия, ополчившийся против мертвецов и в науке и в искусстве.
Глава пятая
В петербургских гвардейских полках были обнаружены безыменные письма дерзкого содержания, ловко подкинутые в казармы неизвестными злоумышленниками. Власти сбились с ног, но виновных найти не могли.
Событие было так неожиданно и невероятно, что в правящих сферах поднялась паника. В Зимнем дворце неистовствовал император: призрак крамолы давал о себе знать в самой столице, но оставался неуловимым и безнаказанным. Комитет министров назначил следственную комиссию, комиссия состязалась в рвении с жандармами – дело о подметных письмах не двигалось вперед ни на шаг.
Стали искать проявления злого умысла в каждом печатном слове, в каждой букве. Нашли крамолу даже в очередной повести благонамеренного из благонамереннейших писателей – Нестора Кукольника. Везде чудилось нападение на первенствующее сословие.
– Знаете ли вы, господа дворяне, как вас бьют холопы палками? – гласно вопрошал дворян насмерть перепуганный сановник, вычитавший из повести невесть что.
Кукольника вызвал сам Бенкендорф, потом граф поехал с докладом к царю.
А царь в гневе указывал шефу жандармов на новую напасть. В одном из изданий было напечатано: «Народ наш терпит притеснения, и добродетель его состоит в том, что он не шевелится…»
– Дознаться! Пресечь! – гремел император.
Шеф жандармов снова мчался из дворца с важнейшими поручениями и, кажется, тоже готов был потерять голову. Вот что наделали подметные письма, оставшиеся, впрочем, без всяких последствий.
Власть испытывала припадки острого страха по всякому поводу. И тогда уже не было у нее веры ни в армию шпионов, ни в спасительную силу пеньковой петли, ни в застенки, ни в бога, ни в черта. Величественный император легко переходил от грозного окрика к нервической лихорадке. Высочайшие распоряжения следовали одно за другим. И, конечно, получила особые указания цензура.
Министр народного просвещения приказал цензорам «употреблять особую осмотрительность при цензуровании сочинений, авторы которых как бы исключительным предметом своих изображений избирают нравственное безобразие и слабости, и о всех описаниях такого рода, заимствованных из нашего отечественного и народного быта, представлять предварительно своему начальству».
Граф Уваров не оставил петербургских цензоров и личным наставлением, а при этом коснулся некоторых статей в «Отечественных записках». Автора их вполне своевременно изобличил «Москвитянин».
– Господа, – говорил на приеме цензоров министр, – в этих статьях нет противного цензуре. Может быть, я сам бы пропустил. Не скрою… Однако тон, господа, совершенно неподходящий. Надобно все учитывать и… – граф чуть было не сказал «давить», но воздержался, ограничившись жестом, – учитывать и не допускать!
Как раз в это время в Петербург вернулся из Москвы Белинский и привез поэму Гоголя.
Нельзя сказать, чтобы друзья Николая Васильевича, которые должны были хлопотать за него, встретили с особенным удовольствием новинку, только что запрещенную в Москве.
По общему решению заботы о «Мертвых душах» были поручены просвещенному царедворцу, неофициальному министру изящных искусств графу Михаилу Юрьевичу Виельгорскому. Михаил Юрьевич был душевно расположен к знаменитому писателю. Правда, граф, как назло, был очень занят в это время устройством придворных музыкальных увеселений. Положительно он не имел времени ни читать рукопись сам, ни дать ей движение.
Гоголь, не получая известий, слал в Петербург письма и изнемогал от волнения.
Графу Виельгорскому напоминали, граф с обычной любезностью обещал полное содействие. Вот-вот он покончит с придворными концертами… Уйма забот!..
К этим заботам присоединялись немаловажные сомнения. Ехать с «Мертвыми душами» к Уварову? А все ли в поэме благополучно? Искушенный в политике вельможа не мог допустить для себя конфуза. Лучше получить предварительный отзыв от какого-нибудь опытного цензора.
Выбор пал на профессора Никитенко. Это был тот самый профессор Никитенко, который год назад, отправившись на гулянье, устроенное для народа императором, был поражен царившей на площади мертвой тишиной. Он стал читать теперь «Мертвые души». Он прочел сначала как цензор, потом, второй раз, как читатель – и зачитался. А опытная рука то и дело ставила на полях запретительные знаки. Еще раз дошел до повести о капитане Копейкине – нет, этот эпизод никто не защитит от гибели! Пусть граф Виельгорский везет рукопись к графу Уварову. Он, профессор Никитенко, отдавая всю дань таланту автора, с охотою умоет руки…