В дальнейшем, уже после выхода из тюрьмы и ознакомления с рядом обстоятельств, я понял смысл ее визита. Конечно, это не была инициатива надзирателя. Этот визит по своей цели был аналогией медицинскому осмотру в военкомате незадолго до ареста. Цель первого освидетельствования была — определение степени моей физической годности для ареста и заключения в тюрьму. Однако целью второго визита было определение степени моей физической и психической подготовленности для возвращения из тюрьмы. Не будет ли состояние моего здоровья компрометирующим обстановку, в которой я находился, тем более что в последующем правительственном сообщении говорилось о мерах воздействия на арестованных врачей, "строжайше запрещенных законом".
Освобождение. Правительственное сообщение о ликвидации "Дела врачей". Реакция в мире на это известие
Наконец, наступил незабываемый вечер 3 апреля. Был предзакатный час. Я сидел у себя в камере на койке и с интересом читал какую-то книгу. Название и автора я быстро забыл. Должно быть, последующие события прочно вытеснили их. Я только помню, что я с сожалением оторвался от этой книги вследствие вторжения надзирателя в камеру. Он ворвался как метеор и с большой торопливостью и суетливостью обратился с требованием быстро собирать вещи для отбытия из тюрьмы, помогая мне в этом для ускорения этого процесса. Он принес наволочку с моими вещами, собранными при аресте, и в нее мы вдвоем стали складывать остатки съестных припасов, бывших в камере, мыло, зубную щетку. Среди съестных остатков были кусок копченой колбасы, пачка печенья, полбуханки ржаного хлеба, несколько луковиц. Все эти гастрономические излишества получены были в качестве дополнительного пайка за деньги из передвижной лавки, посещавшей камеры один раз в десять дней. Возможность и право пользоваться лавкой я получил после снятия наручников и отмены 9 марта штрафного состояния. У надзирателя не было никакого представления о моем дальнейшем арестантском пути. Во всяком случае, он никак не предполагал, что этот путь ведет на свободу, по-видимому, в его опыте из Лефортовской тюрьмы такого пути не было. На мой вопрос — надо ли брать с собой хлеб, он ответил: "Все бери, все бери, там все пригодится".
Собрав нехитрый арестантский скарб, спустились вниз, где произошла процедура смены казенного белья на свое собственное, снятое при приеме в этот санаторий. Эффект пребывания в нем обнаружился немедленно при переодевании в собственное белье. Оно на мне висело, как на вешалке (в дальнейшем выяснилось, что в тюрьме я оставил 14 килограммов веса). Я констатировал это словами: "Оставил свой живот здесь", на что спутник-надзиратель назидательно отреагировал: "Вот, вот, на курорты не надо ездить. Хорошей жизни захотелось!" Вся подготовка к отбытию свидетельствовала о том, что я покидаю Лефортовскую тюрьму и свою "уютную" камеру безвозвратно, по крайней мере, на обозримое ближайшее время. Скептицизм, созданный неожиданными поворотами судеб человеческих в сталинское безвременье, предпочел такую осторожную, как бы страхующую от этих поворотов формулировку при неопределенности границ этой обозримости. Странное ощущение было при расставании с камерой. Было какое-то неопределенное чувство. По-видимому, оно было очень сложным, составленным из многих элементов: и из обилия тяжелых внутренних переживаний в этой камере; и из обилия своеобразных впечатлений, накопленных за время пребывания в этом "мертвом доме"; и из волнения по поводу того, что ждет меня за пределами этого дома. Но в этом сложном чувстве был еще один элемент, на первый взгляд странный: было какое-то щемящее чувство при прощании с местом, где была, несомненно, оставлена частица души и сердца.
Ведь всего, что было пережито в этой тесной камере, вместить с трудом могла бы и целая жизнь. Но здесь жизненный цикл пошел в обратном порядке: от призрака неизбежной и неминуемой насильственной смерти, от всего сумасшедшего ада, что ей предшествовал, до возврата к жизни, еще призрачного, но уже ясно забрезжившего. Со всей этой гаммой переживаний я втиснулся в вертикальный ящик "черного ворона" при свете уходящего дня. Его реальный свет, а не угадываемый из стен камеры, как бы озарял тревожную надежду, с которой я погрузился во внутреннюю тьму "черного ворона".
Вышел я из него в знакомом внутреннем дворе Лубянки, оттуда в такой же знакомый буднично-казенный вестибюль, оттуда в чулан со своим узелком.
Прошло некоторое время, сколько — я не знаю, его отсчитывало только лихорадочно бившееся сердце. Телефонный звонок в вестибюле, и я услышал свою фамилию, произнесенную дежурным. Открылась дверь чулана, и капитан с каким-то несколько сумрачным, испещренным оспенными крапинками лицом вызвал меня на допрос. При этом дежурный комендант заботливо порекомендовал мне воспользоваться внизу туалетом, так как допрос может длиться до 5 часов утра, а воспользоваться туалетом наверху будет трудно. По-видимому, только ограниченное число сотрудников Лубянки знало действительное значение моего прибытия и вызова. В сопровождении рябого капитана я был поднят в лифте на какой-то высокий этаж и был введен один (капитан остался за дверью) в просторный кабинет, где меня у входа встретил коренастый, плотный, с проседью в черных волосах генерал, поздоровавшийся со мной словами:
"Здравствуйте, Яков Львович", и подавший мне руку для рукопожатия, которую я, разумеется, принял. Уже эта встреча была многообещающей. В кабинете был с правой стороны в глубине его письменный стол с креслом, перед ним — два кресла; прямо против входной двери у стены — небольшой стол, на нем графин с водой и стакан, по обеим сторонам — стулья. Генерал предложил мне сесть; на мой вопрос, где я могу сесть, он сделал широкий жест рукой, охватывающий весь кабинет, даже его кресло, перед письменным столом, с предложением выбора любого места. Я скромно сел не за его письменный стол, а на стул около столика с графином. Стоя против меня, генерал участливо спросил: "Как вы себя чувствуете, Яков Львович?" Я ответил несколько возбужденно: "Как может чувствовать себя человек в моем положении?" Генерал с сочувствующим любопытством (так мне показалось) посмотрел на меня, несколько раз прошелся по кабинету и обратился ко мне со следующими словами: "Так вот, я пригласил (!) вас сюда, чтобы сообщить вам, что следствие по вашему делу прекращено, вы полностью реабилитированы и сегодня будете освобождены". При этой информации я расплакался. Вся горечь происшедшего и неожиданность такого финала вылилась в коротких слезах, я быстро взял себя в руки, выпил полстакана воды, заботливо поданной мне генералом. Генерал, по-видимому, чтобы рассеять обстановку, придать ей более жизнерадостный характер, сказал:
"Я распорядился, чтобы вас проводили, вы скоро будете дома, но часа полтора уйдет на всякие бюрократические формальности (в его тоне просквозило какое-то, вероятно, искусственное сожаление о неизбежности этих формальностей). Перед отъездом позвоните внизу по телефону домой, предупредите, чтобы вас ждали". Все еще не веря и желая убедиться, нет ли здесь какой-либо ошибки или игры (я все еще опасался ее), и выяснить еще раз отношение к "еврейским делам", я сказал: "Но ведь были какие-то еврейские дела?", на что генерал сделал пренебрежительный жест, мол, все это ерунда. Я спросил у него о том, как я должен держать себя на свободе, имея в виду и возможную сдержанность в информации о событиях в период моего ареста, на что генерал ответил: "Вы должны держать себя как человек, подвергшийся незаконному и необоснованному аресту". С этими словами он попрощался со мной, с какими-то пожеланиями, содержание которых выпало из памяти. С таким напутствием я вышел из кабинета и отправился по бесконечным коридорам в сопровождении того же капитана. Вероятно, я что-то бормотал и, должно быть, у меня было соответствующее выражение лица, так как даже на каменно-угрюмом лице капитана проскользнула улыбка.