По воспитанию, по всей обстановке своего развития я впитал могучую русскую культуру во всех ее областях — в литературе, поэзии, живописи, музыке, театральном искусстве, преклоняюсь перед всем величием этой культуры. Она наполняла всю мою жизнь, все чувства, вся моя духовная и физическая жизнь — продукт этой культуры, и я разделяю всю законную гордость советского народа за нее. Но почему могли открыто гордиться своими выдающимися соплеменниками и героями все национальности Советского Союза, кроме евреев? Я хотел бы иметь право на это, поскольку я — еврей по происхождению, и мне об этом часто напоминают всю мою жизнь, как об унижающем факте. Я считаю справедливым, чтобы вклад евреев в общий прогресс нашей многонациональной родины, не требуя, разумеется, подчеркивания и афиширования, не замалчивался и чтобы это не считалось "еврейским буржуазным национализмом". Гордость — высшее чувство как индивидуального, так и общественно-национального достоинства. Она, конечно, не имеет ничего общего с мелким самовосхвалением, а тем более с пошлой, чванливой хвастливостью.
Вслед за обсуждением "еврейского вопроса" последовал ко мне вопрос о Вовси, что я могу сказать о нем. В общем, я говорил все то, что говорил генералу в ночной беседе 19 марта, несколько расширив свою характеристику. Я дал M. С. Вовси заслуженную им чрезвычайно высокую оценку как ученому и специалисту-терапевту, отметив, что мы, его друзья, всегда жалели о том ущербе, который он наносит своему научному творчеству уходом по преимуществу в практическую лечебную деятельность, но что здесь он — жертва своей популярности: его как врача рвали на части. Рассказал о том потрясающем впечатлении, какое произвели на меня приписываемые ему преступления, совершенно несовместимые с его общим обликом и с той несомненной бдительностью, которая должна была быть проявлена к нему, как к генералу и начальнику терапевтической службы в Советской Армии, со стороны органов госбезопасности. Что все выдвинутые против него обвинения я считаю нелепыми, хотя знаю, что он признал их. Все это было выслушано с напряженным вниманием. Далее я сказал, что только одно обстоятельство в его поведении нас смущало, и весь зал при этом насторожился. На вопрос, какое это обстоятельство, я ответил, что мы, его друзья, и я в частности, неодобрительно отнеслись к его намерению приобрести в строящемся кооперативе "Медик" квартиру для женщины, что, по-видимому, диктовалось интимными соображениями, которые он быстро погасил. Буквально все присутствующие замахали руками с возгласами: "Нас интересует политическая деятельность Вовси, а не его семейные дела", на что я ответил, что к его политической характеристике я ничего добавить не могу. Эта информация была, конечно, несколько наивной в общем контексте, но я хотел подчеркнуть ею, что она — единственная компрометирующая деталь в характеристике Вовси, что других я за ним не знаю.
В общем, "суд" произвел на меня впечатление исключительно благоприятное своим неожиданным контрастом со всей предшествующей информацией об обстановке и процедуре судов в этом учреждении. Я совершенно не чувствовал себя в положении подсудимого и беседовал с составом "суда" на равных. Лишь много времени спустя, когда выяснились многие обстоятельства, связанные с ликвидацией "дела врачей", я понял, что это был не суд, а правительственная комиссия по пересмотру материалов этого дела, сфабрикованного в недрах МГБ, у комиссии, несомненно, было задание ликвидировать это грязное дело. Это задание было одним из первых мероприятий нового правительства СССР, сменившего сталинский режим, первое мероприятие, в цепи последующих, для ликвидации последствий сталинского террора и восстановления нормальной жизни советских граждан. Может быть, я был до известной степени уже морально подготовлен предыдущими событиями к возможности открыто и прямолинейно излагать свою точку зрения на ряд фактов из нашей общественной и научной жизни, но этой возможностью я воспользовался с полной широтой и экспрессией в силу той общей атмосферы, какая была на "суде". К концу заседания у меня не осталось впечатления, что я ухожу обвиненным, хотя никакой резолюции или решения о результатах "собеседования" не было. Я должен был покинуть зал без какого-либо оформленного заключения или решения в отношении моей участи. Мне казалось, исходя из общего тона всего заседания, что во всяком случае она не должна быть мрачной, и это вытекало из общего, хотя и неопределенного содержания слов полковника в конце. Тем не менее я задал ему вопрос:
"Вернусь ли я снова в советское общество советским гражданином?" На это он ответил: "Это будет зависеть от вас самого, от того, как вы посмотрите на все происшедшее". Ответ этот своей неожиданностью оставлял широкий простор для его конкретизации и расшифровки. Что мог бы означать его ответ?
Заключение, ссылку в концлагерь или высылку для пересмотра своих взглядов?
Мысль о полном освобождении была фантастически-невероятной для сталинских норм. Я ведь не знал, что им пришел конец. Все последующие дни я пытался разгадать, что скрывалось за словами полковника, но ответа на них пришлось ждать, запасясь терпением.
У меня были еще две мимолетные встречи с полковником. Я не помню, где они были; вероятно, в Лефортовской тюрьме, куда я вернулся после "суда". Во время одной из этих встреч полковник сказал мне, чтобы я написал о том, что я всегда был советским гражданином. Он не конкретизировал это задание, а дал его в виде общей темы, сказав, что "вы сами понимаете, что надо написать". Я понял, что этот материал необходим для реабилитации, и написал вкратце о своей научной и педагогической работе, о той радости, какую они мне доставляли, и о том, что эту счастливую возможность мне дала советская власть. Во время второй встречи он дал мне список из нескольких человек с предложением вкратце в письменной форме отказаться от тех показаний, которые я давал о них во время следствия. В этом списке были фамилии, которые никогда не упоминались во время следствия; порочащих же показаний я, вообще, ни о ком не давал. Тем не менее спорить я не стал и выполнил это задание, так как понимал, что оно нужно для реабилитации этих лиц. И я ждал, не могу сказать, что очень терпеливо, но ничего другого не оставалось. Снова потянулись "прозрачные" дни, заполненные чтением литературы, которой меня снабжала тюремная библиотека. Нервное напряжение в ожидании развязки не спадало ни на миг. Особенно сильно оно было по ночам с бессонницей, ставшей привычной, несмотря на возможность спать. Однажды — это было в конце марта или в первых днях апреля — днем в камеру вошла молодая, довольно миловидная докторша в сопровождении надзирателя, о котором я упоминал, как о проявлявшем человеческое отношение в пределах его профессиональных возможностей. Он неоднократно уговаривал меня в необходимости спать, видя, что я по ночам бодрствую, не используя часы отбоя. Я подумал, что это он пригласил ко мне докторицу (она оказалась невропатологом), имея в виду мое нервное состояние, но, по-видимому, ее визит имел другой повод. Войдя в камеру, она с некоторой развязностью обратилась ко мне с вопросом: "На что мы жалуемся?" Я ей ответил: "Моя основная жалоба — вне вашей компетенции и ваших возможностей". Ничего не ответив мне и приняв официальный отчужденный вид, она приступила к элементарному неврологическому обследованию по сокращенной поликлинической программе. Подведя меня к окну и проверяя реакцию зрачков на свет, она задала вопрос: "Вы сифилисом никогда не болели?" Я ей ответил вопросом на вопрос: "А что — реакция зрачков на свет не одинаковая, анизокория?" Она ответила утвердительно. Я ей разъяснил, что в течение более 30 лет по многу часов в день смотрел в микроскоп (по преимуществу левым глазом) и, вероятно, это, а не сифилис, которым я никогда не болел, обусловило разную реакцию зрачков. Я просил ее выписать мне бехтеревскую микстуру для сна. Спросив, помогает ли мне она, доктор обещала это сделать и свое обещание выполнила: в оставшиеся дни мне ежедневно давали по две бехтеревские таблетки.