Изменить стиль страницы

Была в Жуан-ле-Пене еще и другая — нет, не встреча – серия встреч. Длились эти встречи три-четыре месяца, а знаем мы о них непростительно мало. Ведь это были встречи лучшего русского прозаика с лучшим эмигрантским поэтом. Их никем не записанные разговоры — утраченная книга, значительная и содержательная. Она вся (нельзя даже сказать «почти вся») для русской литературы пропала. Отдельные сохранившиеся строки этой никем не записанной книги находим в дневнике Бунина: «Он пишет роман, она пишет роман. Он завидует нашей жизни, но она не может жить нигде, кроме Парижа… О Ходасевиче он сказал: умен до известной высоты, но зато выше этой высоты он ничего не понимает».

Разговоры их касались жизни русских эмигрантов в Париже и на юге Франции, где долго жил Бунин. Говорили о писателях, которых оба знали лично, о романе, недавно задуманном Георгием Ивановым. Роман не осуществился, и в чем была суть замысла, ни в каких записях даже намека не удается уловить. Ирина Одоевцева в книге «На берегах Сены» о своих разговорах с Буниным рассказала подробно, но в них Георгия Иванова нет.

В коридоре на втором этаже, наискосок от их комнаты была дверь, ведущая в двухкомнатную квартирку, где поселились Иван Алексеевич Бунин и Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Приехали они в конце декабря и вдвоем грустно встречали Новый гол. Бунин редко появлялся на людях. Обитатели Дома почтительно ждали его, но он не выходил к общему завтраку. Даже подышать свежим верхом первое время почти не выходил. По ночам кашлял, днем донимала физическая слабость. Но к своим старым знакомым Ивановым Бунин зачастил. Их знакомство насчитывало уже два десятилетия. Познакомились они на юбилее Бориса Зайцева, тогда еще совершенно молодого в свои сорок с лишним. С Буниным в предвоенные годы Георгий Иванов виделся нередко, как-то побыл у него в Грассе, а в другой раз – это было в мае 1939-го – Бунин пришел домой к Г.Иванову.

В их отношениях порой мелькал оттенок фамильярности. Георгий Иванов чувствовал, что этого не следовало бы допускать, сознавая, что Бунин великий писатель, что принадлежит он не столько эмиграции, сколько «вечной, непреходящей» России. Запанибратство, мелькавшее в их отношениях, он объяснял узкими масштабами эмигрантского мирка, в котором волей-неволей искажается представление об иерархии – табели о рангах.

В войну Бунин жил в Грассе, Ивановы – в Биаррице, то есть в разных концах страны. Биарриц близ Испании, Грасс недалеко от Италии. В тяжелые времена просто так через полстраны в гости не съездишь. И теперь случай соединил их в Жуан-ле-Пене. От первой встречи впечатление осталось безотрадным. Вернувшись в свою комнату, Жорж сказал жене: предпоследние дни великого писателя земли русской, он обречен, как и все мы; безвоздушное пространство эмиграции… ему бы домой вернуться, но я последний, кто скажет ему об этом.

Бунина знали подтянутым, с великолепной осанкой, элегантным. Теперь он появлялся в «болгаринской» комнате по-домашнему, в рыжем халате, в тапочках, каракулевой шапке или тюбетейке. Болгарином он стал называть Георгия Иванова, узнав от него же о его отце, гвардейском офицере, служившем в свое время болгарскому правителю, и о красавице-матери, блиставшей на придворных балах в Софии. Бунин садился в кресло, смотрел в окно на далекие покрытые снегом вершины. Оборачивался, поглядывал на длинный черный лакированный стол. Ивановы называли его «погребальным». Завязывался разговор, переходивший в бунинский монолог. И если Бунин находился в добром расположении духа и не жаловался на недуги, блеск и тонкость его ума были неподражаемы. Оба собеседника были спорщики, остры на язык, оба феноменально находчивы.

Георгий Иванов тоже заглядывал к Буниным. Как-то, не застав Ивана Алексеевича, остался с верой Николаевной, записавшей в дневнике: «16 января. Вчера вечером полчаса посидела с Ивановым… Он говорит: “Я больше всего живу Россией – больше, чем стихами… Я монархист. Считаю начало ее гибели с Первой Думы”». Еще одна дневниковая запись от 13 февраля 1948 года: «Вчера мы оба сидели у Ивановых… мирно беседовали о Пушкине и о Лермонтове. Восхищались “Путешествием в Арзрум” и “Таманью”. Иванов выше ставит Пушкина как прозаика».

Однажды в феврале Георгий Владимирович пришел, чтобы прочитать Вере Николаевне письмо, полученное из Парижа, которое прислал близкий друг Буниных Борис Константинович Зайцев, руководитель Союза русских писателей и журналистов. Пока вы не покажете, писал он, что возводимые на вас обвинения в сотрудничестве с оккупационными властями в дни войны ложны, вы не можете быть членом Союза.

Дело немаловажное. Многие пострадали от наветов, от которых в дни просоветской эйфории никто, особенно в писательской среде, не был застрахован. Даже Бунина незадолго до того вынудили выйти из Союза. За Буниным по пятам змеилась клевета — его, русского патриота, обвиняли в «большевизанстве». Он ушел из Союза примерно в то время, когда это объединение покинули писатели, взявшие советские паспорта. Бунину приписали, что он с ними заодно. Припомнили ему и посещение советского посольства, где Бунин отказался выпить за здоровье товарища Сталина. Тем не менее у председателя Союза Бориса Зайцева, и не у него одного, создалось впечатление, что Бунин на стороне советофильствующих писателей. Союз политизировался, чего в довоенные годы не допускалось. Стороннему взгляду эта политизация казалась лишенной здравого смысла. Иван Шмелев, живший в оккупированном Париже и участвовавший в молебнах о даровании победы Гитлеру, был оставлен в Союзе. А Георгий Иванов, державшийся сам по себе («живу сычом», — говорил он) и ничем подобным себя не осквернивший, был исключен. Страдала репутация, но было еще и другое. При всей своей бедности Союз материально поддерживал своих неимущих членов.

Еще в 1930-е годы, которые теперь казались благополучными, Георгию Иванову случалось брать ссуды. В нынешние времена, когда бывало, что нечем платить за жилье и обед, назвать исключение из Союза пустяковым делом было нельзя. Раньше оставалась на черный день возможность обратиться за краткосрочной ссудой. Еще недавно, в мае, Союз выдал ему в долг тысячу франков. Сумма ничтожная, но пришлась чрезвычайно кстати.

Подавленный недоброй вестью от добрейшего Бориса Константиновича, он написал исполненное горчайшей иронии письмо давнему знакомцу своему Александру Полякову: «Привет от фашиста, продавшего Россию Гитлеру и купавшегося в золоте и крови во время оккупации. Таковы, насколько мне известно, слухи обо мне в вашей Америке, о чем позаботились местные добрые друзья. Если к этому прибавить, что я прожил всю войну в Биаррице, был выгнан друзьями-немцами из собственной дачи и ограблен ими до нитки, обвинялся ими в еврейском происхождении за свой нос и дружбу с Керенским, и конечно, после освобождения, когда все местные гитлеровцы удрали или были посажены, спокойно жил в Биаррице же, пока отсутствие средств не заставило переехать в Париж, — Вы поймете, я думаю, что кроме хамления Бердяеву в "Круге" покойного Фондаминского, других грехов этого рода я не имел».

Что могло их связать, кроме места и времени? Иван Бунин родился в век Александра Освободителя, Георгий Иванов — в год коронации последнего царя. Поколения отцов и детей, разница в возрасте в четверть века. Из всех, кого Бунин называл «декадентами», Георгий Иванов был единст­венный ценимый им поэт. И это никогда не звучало как ответ на похвалу. Напротив, Георгий Иванов перебарщивал, когда говорил Ивану Алексеевичу, глядя ему в не по-стариковски ясные глаза, что его поэзию не воспринимает, что для него Бунин прежде всего чудесный прозаик. Говорил, смягчая то, что думал. Думал же резче. В одном своем письме он упоминает «ничего не понимавшего в поэзии Бунина». Однажды жена Бунина сказала ему:

– Вы бы хоть единственный раз похвалили стихи Яна, он был бы счастлив. Ведь он считает себя прежде всего поэтом.

– Рад бы, — ответил он, — да грехи не пускают. Не могу, Вера Николаевна, при всей моей любви к вам и Ивану Алексеевичу.