Изменить стиль страницы

Из поэтов в «Парижском вестнике» печатались Николай Туроверов, Мария Вега, Мария Волкова, Анатолий Величковский, Валентин Горянский, Дмитрий Крачковский (Кленовским он стал позднее), и любопытно, что эта связь с «Вестником» их прижизненной репутации или посмертной известности не повредила. Как попало имя Георгия Иванова в список членов жеребковско-сургучевского объединения да и попало ли вообще? А если попало, то добровольно или без его согласия и ведома? Известно, что иллюзий на немецкое освобождение России от большевиков Г. Иванов после 1939 года не питал и горечь, что его имя объединяли с сургучевской компанией, была велика.

После войны его фактически ставили перед выбором: Сталин или Гитлер, третьего, дескать, не дано. Советские паспорта брало меньшинство. Коллаборанты тоже оказались в меньшинстве. Огромное большинство эмигрантов от навязываемого или-или как могли уклонялись. Ответ Георгия Иванова поверх этой навязанной альтернативы — в его стихах:

…Протест, сегодня бесполезный, —
Победы завтрашней залог!
Стучите в занавес железный,
Кричите: «Да воскреснет Бог!»

(«Стансы»)

Марк Алданов — один из тех немногих, кто, кажется, навсегда остался при своем мнении и относил Георгия Иванова к тем, кого в послевоенной Франции называли «коллабо». Но спорадическая переписка и редкие встречи продолжались. Зла Алданов не таил, хлопотал в Литературном фонде о материальной поддержке Г. Иванова, ходатайствовал о месте в старческом доме Кормей. Свиделись они летом 1949-го, затем в декабре 1954-го, незадолго до того, как Георгий Иванов переехал в Йер.

Отношение к Алданову как прозаику-романисту у Георгия Иванова менялось. В 1948 году Алданов ему писал: «Мне говорили из разных источников, совершенно между собой не связанных и тем не менее повторявших это в тождественных выражениях, что Вы весьма пренебрежительно отзываетесь обо мне как о писателе. Поверьте, это никак не могло бы повлечь за собой прекращение наших добрых отношений. Я Вас высоко ставлю как поэта, но Вы имеете полное право меня как писателя ни в грош не ставить, тем более, что Вы этого не печатали и что Вы вообще в литературе мало кого цените».

Этим «полным правом» Георгий Иванов года через два воспользовался и напечатал в «Возрождении» резкий отзыв на «Истоки», едва ли не лучший роман Алданова. Это широкая эпическая и трагическая картина страны в царствование Александра II, когда Россия обладала возможностью стать ведущей мировой державой благодаря и ресурсам и природной одаренности народа. Г. Иванов прочитал роман по-своему. Для него в этой книге все окрашено «в однообразный тон безверия и отрицания». Из-за врожденного скептицизма «симпатия — редкое и малознакомое Алданову чувство». Он равномерно распределяет по всем страницам толстой книги свою «ледяную иронию». Основная истина для автора «Истоков»: «…все в жизни притворство и самообман».

Георгий Иванов согласен с концепцией романа — с тем, что изображаемая эпоха принадлежит к вершинам духовного подъема России. Вред же книги в том, что, согласно Ал­данову, «цивилизованной» России почти не существовало: все, что было «цивилизованного», достигнуто иностранцами или перенято у них. «Рисуя русских царей, знаменитый писатель неизменно вместо портрета создает шарж», а рисуя цареубийц, создает исключительной убедительности картину. «Писательский блеск Алданова, от его сухого, четкого стиля до мастерства, с которым он пользуется своей огромной эрудицией, мне так же очевиден, как и любому из его бесчисленных почитателей… Спорить с тем, что Алданов первоклассный писатель, я меньше всего собираюсь. Тем более, что это значило бы опровергать самого себя: я не раз высказывался в печати об Алданове очень определенно. Если я здесь выступаю отчасти против Алданова, то только потому, что отдаю себе отчет в его писательской силе. Именно в ней, по-моему, и кроется "вред" Алданова… Он кроется в проповеди неверия и отрицания. И кто же прав — старые эмигранты, гордящиеся русским прошлым и опирающиеся на эту гордость в своей вере в русское будущее, или прав Алданов, столь убедительно разрушающий их "иллюзии"?»

Несколько эмигрантских изданий послевоенных лет остались памятными, и Георгий Иванов сознавал, что будущий историк русского зарубежья мимо них не пройдет. В 1945-м это был сборник «Встреча», в 1946-м — «Русский сборник», в 1947-м — «Орион» и в следующем году — «Эстафета». Об этой антологии нужно сказать особо. И не потому, что с нею Г. Иванов как-либо связан, а наоборот, потому что его стихов в ней нет.

«Эстафета» была самой первой по времени в ряду четырех послевоенных антологий эмигрантской поэзии и уже одним этим пробудила к себе широкий и длительный интерес. Знаток смотрит на поэтическую антологию не только с точки зрения, кто в нее включен. Ему интересно и то, кто из нее исключен. Предшественником «Эстафеты» был «Якорь», составленный Георгием Адамовичем и Михаилом Кантором. В «Якоре» опубликовано около 70 поэтов, и Георгий Иванов в нем представлен превосходно. Со времени издания «Якоря» прошли предвоенные годы, разразилась мировая война, пролетели три послевоенных года. Время не просто промчалось — обозначились контуры новой эпохи. Катастрофу, отделившую минувшую эпоху от наступившей, русские эмигранты пережили больнее и трагичнее, чем средний западноевропейский обыватель. Человеческие жертвы, плен, концлагеря, тюрьмы, побеги, расстрелы, лишения, участие в Сопротивлении… Прежних журналов, издательств, кружков после войны уже не существовало, осталась память о них — о «Зеленой лампе», о «воскресеньях» Мережковских, обществе «Круг», основанном погибшим в концлагере Ильей Фондаминским. Не было уже ни «Современных записок», ни «Последних новостей», ни газеты «Возрождение». Умерли Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, а сколько писателей погибло не своей смертью…

Со времени выхода «Якоря» эмиграция постарела на тринадцать лет. Но дело не только в календарном летоисчислении. Интенсивности переживаний хватило бы не на тринадцать, а лет на тридцать. Люди поколения Георгия Иванова чувствовали, что уже пережили две эпохи – дореволюционную и межвоенную и что теперь наступает что-то совершенно иное — третье по историческому счету. И не приходилось сомневаться, что третий этап будет в их жизни последним.

На смену им, еще здравствующим, уже явилась новая эмиграция — вторая волна. Наката новой волны никто из первых эмигрантов не мог предвидеть. До войны, бывало, встречались перебежчики, в недавнем прошлом советские люди, и они в конце концов адаптировались. Теперь же «первые» смотрели на «вторых» — на вторую волну — как на выходцев из иного мира, пришельцев с другой планеты. Сближение происходило медленно. Медленнее в Европе, быстрее в Америке, где обосновались многие как из «первых», так и из «вторых».

«Эстафета» была передана с континента на континент: в ней 27 русских парижан и 13 русских американцев. Да и место издания было обозначено двойное: Париж — Нью-Йорк. Все-таки на первом месте Париж. Георгий Иванов помнил, как еще в начале 1920-х годов его петербургский знакомый философ Григорий Ландау в книге «Сумерки Европы» предсказывал грядущую гегемонию «заокеанской державы».

Выход в свет «Якоря» радовал как яркий смотр, как праздник творчества, как победа русской культуры. И какие в «Якоре» имена! Бунин, Бальмонт, Гиппиус, Вячеслав Иванов, Цветаева, Ходасевич, Мережковский, Северянин, Поплавский, Адамович… В «Эстафете» из крупных имен остался только Набоков. Составители скромно назвали «Эстафету» не антологией, а «Сборником стихов русских зарубежных поэтов», чтобы показать, что их выбор пал только на живых. Но были еще живы Бунин, и Вячеслав Иванов, и Адамович, а Георгий Иванов при всем своем бедственном положении находился в расцвете творческих сил. Не то чтобы составители «Эстафеты» об этом не подозревали, они знали это очень хорошо. Один из составителей в свое время даже называл Георгия Иванова «первым поэтом Зарубежья».