Изменить стиль страницы

Ему прежде всего нужна была «блестящая борьба», писал Георгий Иванов. Всю жизнь она не давалась, и Леонтьев всю жизнь отчаянно тосковал по ней. Мысли Леонтьева оказались к 1930-м годам созвучны националистическим кругам эмиграции, например, младороссам, «движению аристократически-фашистскому», по определению Г. Иванова. В чем-то учение Леонтьева было близко и другим пореволюционным течениям. О них Г. Иванов написал два очерка «Вопросительный знак» и «Вавилонская башня», напечатанных в «Сегодня» незадолго до появления в этой газете очерка о Леонтьеве. В тех двух очерках (объединенных под заголовком «О новых русских людях» в журнале «Числа») он рисует портрет Петра Степановича Боранецкого, активиста так называемой «третьей силы». Впрочем, его фамилии Г. Иванов не называет, хотя с настойчивостью повторяет имя и отчество, чтобы читатель вспомнил Петра Степановича Верховенского, героя романа Достоевского «Бесы». Самое характерное в Петре Степановиче – одна фраза, которую со своим южнорусским выговором он упорно повторял на каждом собрании: «Мы хотим мохущества». Примечательно, что Г. Иванов, который сам о «мохуществе» никогда не мечтал и «третьей силой» интересовался только как наблюдатель, вводит Леонтьева в свои стихи. В одном стихотворении его имя названо рядом с Тютчевым. В другом приводится главнейшая философская мысль Леонтьева. Мысль состоит в утверждении, что в мире явлений нет ничего достоверного — ничего, кроме конечной гибели. Прочитаем стихотворение Г. Иванова 1930 года, настолько близкое этой мысли, что она видится как парафраза или как вариация на леонтьевскую тему в отточенной поэтической форме.

В сумраке счастья неверного
Смутно горит торжество.
Нет ничего достоверного
В синем сияньи его.
В пропасти холода нежного
Нет ничего неизбежного,
Вечного нет ничего.
Сердце твое опечалили
Небо, весна и вода.
Легкие тучи растаяли,
Легкая встала звезда.
Легкие лодки отчалили
В синюю даль навсегда.

(«В сумраке счастья неверного…»)

Первая строфа — первая половина мысли Леонтьева: «В этом мире явлений нет ничего достоверного…»; вторая строфа — завершение этой мысли: «кроме конечной гибели».

В сентябре 1932 года умер отец Ирины Одоевцевой. Свое состояние он завещал дочери. Наследство оказалось немалым. Деловые и бытовые хлопоты задерживали возвращение в Париж. В Риге Георгий Иванов виделся с местными русскими литераторами. Бывал дома у М. С. Мильруда, главного редактора ежедневной газеты «Сегодня». Встречался с молодыми поэтами, выделил из их числа — фактически открыл — талантливейшего Игоря Чиннова, который через много лет это открытие подтвердил: «В Риге меня нашел Георгий Иванов, почему-то ему понравились мои стихи, даже и статья моя; это все было напечатано в "Числах"» И еще один бытовой штрих. «Когда я впервые увидел Георгий Иванова в Риге, – писал Чиннов, – он поразил меня своей элегантностью и шепелявостью».

Виделся Георгий Иванов и с Петром Пильским, чье имя он встречал еще до революции в «Биржевых новостях». В эмиграции Пильский стал одним из видных критиков. Писал он, в частности, и о Г. Иванове, как почти все другие крупные эмигрантские критики – Бицилли, Адамович, Ходасевич, Г. Федотов, Цетлин, Гиппиус, Глеб Струве. Встретился также с Всеволодом Пастуховым, с которым знаком был по Петербургу. Был он поэт и пианист, открыл в Риге музыкальную школу, считавшуюся престижной, выступал с концертами, гастролировал в европейских столицах. После войны связь с Пастуховым восстановилась благодаря нью-йоркским «Опытам», в которых Г. Иванов печатался, а Пастухов был редактором журнала.

В Риге жил поэт Александр Михайлович Перфильев, учившийся в том же Втором петербургском кадетском корпусе, что и Георгий Иванов, и тоже корпуса не окончивший. Себя в стихах он назвал «кустарем задушевных строк». Это определение как нельзя лучше подходит к сочиненной им песне «О эти черные глаза», облетевшей из страны в страну всю русскую эмиграцию.

Наконец в январе Георгий Иванов и Ирина Одоевцева вернулись в Париж, который из рижского «далека» как дом родной тянул к себе всегда. Сразу стали искать квартиру. Сняли почти роскошную в «буржуазном» районе на рю Франклин, недалеко от Булонского леса. Тут в тихих солидных улицах поколениями жили коренные парижские буржуа. Лишь изредка можно было встретить поселившихся здесь преуспевших эмигрантов. Не поэтов, не литераторов, конечно. Те должны были зарабатывать на хлеб насущный службой в магазине, или в конторе, или выматывающим физическим трудом на заводе, в мастерской, или водителями такси.

Виктор Мамченко был строительным рабочим. Борис Божнев – переписчиком нот. Александр Браславский зарабатывал на хлеб продажей бензина. Владимир Дитрихштейн и Николай Туроверов служили клерками в банке. Валериан Дряхлов разрисовывал и продавал галстуки. Юрий Софиев был мойщиком стекол. Довил Кнут содержал вместе с родственниками таверну в Латинском квартале. Князь Федор Касаткин-Ростовский служил в страховой компании. Николай Станюкович был шофером. Антонин Ладинский работал за убогую зарплату в редакции «Последних новостей», Владимир Смоленский — на металлургическом и автомобильном заводах. О Михаиле Струве писал мемуарист: «Для всех было загадкой, как он может существовать на те грош, что он зарабатывал». Андрей Блох служил в иностранном легионе. Алексей Холчев, о книге которого Г. Иванов проникновенно писал в «Числах», трудился на заводе. Так жили русские поэты-парижане. Георгий Иванов благодарил судьбу, избавившую его теперь от бедности, и совсем не подозревал, какой гнет нищеты ожидает их с Ириной Владимировной в будущем.

О переезде Марины Цветаевой из Праги в Париж Георгий Иванов узнал в конце 1925 года. Он помнил первую встречу с ней в 1916 году в Петербурге дома у Каннегисеров в Саперном переулке. Людей собралось так много, что можно было с Цветаевой и не познакомиться. Но за чайным столом разговорились. Цветаева спросила, какого он года рождения, и когда он ответил, она сказала, уменьшив свой возраст на два года, что они одногодки. Разговор переходил с одной темы на другую. Г. Иванову запомнились лишь несвязные отрывки. Например, Марина сказала, что вкуснейшая из конфет – клюква в сахаре и что только петербуржцы не в состоянии оценить Эдмона Ростана. Почему именно петербуржцы? Но вспоминалось, что в ту первую встречу Цветаева подчеркивала разницу между двумя русскими столицами, словно речь шла не о русских городах, а о разных странах.

Марина Цветаева покидала Прагу неохотно. Тяготили дурные предчувствия, Парижа она не любила. «Город света» так и остался ей чужд. Не только русский Париж, оказавшийся не слишком приветливым к ней, но и сама четырех­миллионная европейская столица при германофильстве Цветаевой теплых симпатий не вызывала. Цветаева огорчалась, что ею не интересуются эмигрантские периодические издания. Но если просмотреть журналы той поры, то видно, что печаталась она во всех лучших изданиях, какие были в Париже. Ведущий журнал «Современные записки» напечатал Цветаеву 36 раз, а всего, за все годы существования журнала, вышло семьдесят номеров.

Александр Бахрах, близко знавший и Марину Цветаеву, и Георгия Иванова, вспоминал: «После нелепого убийства русским эмигрантом французского президента и после того как он был присужден к гильотине, Цветаева во всеуслышание твердила, что эта казнь по суду равносильна выстрелу в затылок в подвалах ГПУ». Зинаида Гиппиус называла ее «кликушей», таланта ее не пенила. Не только Гиппиус – многие считали ее «белой вороной» в эмиграции. «Об эгоцентричности Цветаевой, – говорил Юрий Терапиано, – можно написать целую диссертацию». Некоторые даже не считали ее эмигрантским поэтом. Безоговорочно эмигрантскими считали Г. Иванова, Поплавского, Штейгера. Самому последовательному представителю намеренно тусклой «парижской ноты» Анатолию Штейгеру Цветаева советовала писать «яркие» стихи.