Изменить стиль страницы

Так, в 1920 году в голодный измученный Петроград Осип Мандельштам явился для всех неожиданно. Самое странное, что прибыл он из сытого теплого Тифлиса. Вернулся «в свой город, любимый до слез» именно тогда, когда петроградцы мечтали о юге и кто мог уже бежал из вымиравшей от недоедания и террора бывшей столицы империи. В еще недавно двухмиллионном городе теперь оставался лишь один из трех его постоянных жителей. Только один из трех не погиб на фронте, не попал в плен, не пропал без вести, не был расстрелян, не бежал на Дон, на Украину, в Крым, не эмигрировал в Берлин или Харбин. Во внезапном появлении Мандельштама было нечто настолько несуразное, хоть глаза протирай. Качали головами, зубоскалили.

Рано утром в десятиградусный мороз в летнем пальтишке, без гроша в кармане направился он с вокзала к Георгию Иванову. Пешком на Каменноостровский проспект – расстояние не маленькое. Кашляя и чихая, поднялся с черного хода, постучал. Они не виделись два с половиной года…

Все-таки ему повезло, друзья помогли, и он поселился в Доме искусств, куда зачастил Георгий Иванов. Мандельштам привез с собой стихи еще не опубликованной книги «Tristia». Г. Иванов назвал ее «прекрасным взлетом перед падением». До конца своих дней он любил ранние стихи Мандельштама, о поздних отзывался сдержанно, а воронежских стихов своего друга не знал совсем.

22 февраля 1930 года в рижской газете «Сегодня» был напечатан очерк Георгия Иванова «Китайские тени» – последний из серии очерков под этим названием. Все, что относилось в очерке к Мандельштаму, яростно прокомментировала Марина Цветаева. Причина ее горькой обиды была личная. Г. Иванов никогда не слышал о романе своего друга с Цветаевой и был уверен, что адресат его стихотворения «Не веря воскресенья чуду…», — «очень хорошенькая, немного вульгарная брюнетка, по профессии женщина-врач». Формально стихотворение вообще никакого посвящения имеет, и реальный адресат его мог быть известен только «посвященным», вероятно, лишь одной-единственной «посвященной». Цветаева доказывала, что адресат стихотворения именно она («Мне ли не знать»). Обиды своей не забыла и по возвращении в СССР, встретившись единственный раз в жизни с Анной Ахматовой, «жаловалась на брехню Георгия Иванова, который переадресовал обращенные к ней стихи Мандельштама неизвестной докторше, содержанке богатого армянина». Надежда Мандельштам, рассказав об этой встрече, добавляет: Цветаева «подозревала, что это я не позволила Мандельштаму посвятить ей стихи».

Само же стихотворение Георгий Иванов ценил не только как одну из вершин творчества Мандельштама, но и одно из лучших во всей русской лирике, что он со всей определенностью и утверждал в очерке «Китайские тени». Цветаева же писала в ответ: «Вы, провозгласив эти стихи Мандельштама одними из лучших в русской литературе, в них ничего не поняли».

Недружественная критика не переменила отношения Георгия Иванова к Марине Цветаевой. Он знал ее много лет, впервые встретив в Петербурге в 1916 году, а последний раз в Париже в 1939-м, накануне ее возвращения в Москву. В эмиграции они виделись многократно, о Мандельштаме они не говорили. Не раз вместе выступали на поэтических вечерах. Например, на «Вечере романтики» в апреле 1930 года в зале Географического общества на бульваре Сен-Жермен.

Гибель Мандельштама он пережил очень тяжело. О его смерти ходили всевозможные слухи. Как и где он погиб, в эмиграции никто толком не знал.

ВОЕННЫЕ СТИХИ

1914 год начался счастливо. Ничто не предвещало роковых событий. В новогоднюю ночь Георгий Иванов сказал себе, что должен непременно издать в наступающем году свой второй сборник. Работалось легко. Послал только что вышедшую «Горницу» Скалдину и следом отправил письмо, написав с самоиронией: «Я пишу и стихи и прозу и осенью собираюсь удивить мир, не мир, так "Физу", по крайней мере, новыми своими изобретениями». После выхода сборника уехал по обыкновению на дачу в Литву. Продолжал много писать, но чувствовал, что получается не совсем то, что было задумано. «Ах, у меня со стихами нелады. Первое — Кузмин. Второе — Блок. Третье — тема. Четвертое — почва (ее нет). Только формой и техникой, кажется, я владею, так что мог бы переложить номер "Нового времени" в стихи», — признавался он в письме тому же Скалдину. Начиналась рефлексия: может, он просто бездарен? Но это проходило, и опять он чувствовал «какую-то бодрость». Он ощущал безотчетную свою зависимость одновременно и от Кузмина и от Блока.

Погода стояла великолепная, он каждый день ходил на озеро. Под сверкающим солнцем мир казался родным и понятным. Никакой неизреченности, никаких загадок, все, что есть, есть здесь и теперь. И от сознания полной причастности к настоящему обострялось зрение. При солнечном свете побеждал в нем все-таки Кузмин с его «прекрасной ясностью».

У озера все ясно и светло.
Там нет ни тайн, ни сказок, ни загадок.
Прозрачный воздух — радостен и сладок
И водное незыблемо стекло.
Во всем разлит торжественный порядок,
Струится мысль в спокойное русло.
Днем не тревожит дерзкое весло
Сияния в воде дрожащих радуг.

(«Озеро», 1914)

Здесь, в деревне, начал обдумывать книгу «Вереск». Он еще не знал названия, но тональность и тема уже были определены. Тема задуманного сборника видна в написанном тем же летом ретроспективном стихотворении «Чем больше дней за старыми плечами…», хотя при составлении «Вереска», примериваясь и так и этак, решил стихотворение не включать. Значительно позднее оно вошло в его «Лампаду».

На даче он читал взятую с собой антологию издательства «Мусагет», в которой его удивил Блок. Впервые в жизни стихи великого поэта не понравились: «Какие-то трактаты, а не стихи». Они показались ему отвлеченными, сам же он в стихах той поры хотел быть художником-живописцем. Это ему — в пределах задуманного — полностью удается. Вот строки из числа наиболее изобразительных:

На серых волнах царственной реки
Все розовей серебряная пена.

(«Столица спит. Трамваи не звенят…», 1914)

В июле ему довелось побывать в соседнем городке Лиде. В справочнике о нем говорилось: уездный город Виленской губернии на реке Лиде. 15 тысяч жителей, 4 лечебницы, 1 библиотека, 6 низших учебных заведений, 180 промышленных заведений с 600 рабочими.

Он вышел из вагона, сиреневый с розоватым отливом вечер опускался на город. Прошелся по мощеной главной улице. Она была полна гуляющими. Одетые как на праздник, люди фланировали по правой, солнечной стороне улицы. И провинциальная толпа, и выделявшиеся на ее фоне франты, и освещенная червленым закатным сиянием улица – все пребывало под знаком физически ощутимого благодушного покоя, мира. А на следующий день взял газету – огромными буквами заголовок: «19 июля в 4 часа дня Германия объявила войну России». Он похолодел. Затем охватило чувство опустошенности, он замер с газетой в руке, уставившись в какое-то никуда…

Через три дня — другая из ряда вон новость, которая уже не поразила. Сообщалось, что войну России объявила Австрия. «Я и теперь еще не отошел как следует. Вот утром, высплюсь и ничего — чувствую себя "акмеистом", а потом как раздумаюсь… придумать ничего не могу, но ужас берет», — писал он Алексею Скалдину.

Уезжал он на литовскую станцию Гедройцы из города с названием Петербург, а вернулся в конце августа в Петроград. Столица России по высочайшему указу с 18 августа называлась по-новому.

Кто из поэтов не писал тогда военных стихов! Первым выступил Владимир Маяковский — уже 21 июля он читал на митинге свое стихотворение «Война объявлена». В газетах стали часто появляться военные стихи Федора Сологуба. Анна Ахматова написала «Июль 1914»: