Изменить стиль страницы

Цех просуществовал меньше трех лет. Почему же столь Непродолжительно? Вот как ответила на этот вопрос Анна Ахматова: «В зиму 1913—14… мы стали тяготиться Цехом и даже дали Городецкому составленное Осипом и мною прошение о закрытии…» Этот Цех впоследствии стали называть первым, поскольку был еще второй, совсем кратковременный, возникший во время Первой мировой войны, затем третий, возобновленный осенью 1920 года, и потом четвертый — в эмиграции в Берлине. Был и парижский Цех, действовавший в середине двадцатых годов. Что же касается первого, то Георгий Иванов почти сразу заметил его «двуполярность». Синдики Цеха стояли на противоположных позициях, их союз оказался поверхностным, кратковременным, случайным. С одной стороны, — западник Гумилёв, с Фугой — Городецкий с его «русским жанром дешевого пошиба». Даже самый неопытный из нас, вспоминал Иванов, не принимал Городецкого всерьез.

Акмеисты составили ядро Цеха. Но весь кружок, взятый в целом, акмеистическим не был. Любому участнику цеховых собраний это становилось ясно без обсуждений. В одном интервью, взятом у Ирины Одоевцевой уже после смерти Георгия Иванова, речь зашла о ее учителе Гумилёве и в этой связи, конечно, и об акмеизме. «А что такое акмеизм? Ведь он нужен был только чтобы что-то противопоставить символизму», – сказала Одоевцева. Противопоставление стало требованием времени, когда энергия символизма находилась уже на ущербе. Однако все дело в этом что-то . «Да Гумилёв и сам не мог толком объяснить, что это такое», – сделала вывод Одоевцева.

До сих пор говорят и пишут, что отличительная черточка акмеизма — предметность, «вещизм». Здесь все верно, однако «вещизма» акмеисты не изобрели. Предметность, как они ее понимали, находим даже у Державина. А в XIX веке она видна, например, у Полонского, которого любил Блок и которого акмеисты не любили. Ясность пушкинского стиха для Полонского стала гладкостью, как определил Гумилев. Но вот яркий пример вещественности у Полонского:

У меня ли не жизнь!.. чуть заря на стекле
Начинает лучами с морозом играть,
Самовар мой кипит на дубовом столе,
И трещит моя печь, озаряя в угле,
За цветной занавеской кровать!..

Или еще раньше у Алексея Константиновича Толстого:

Дождь бьет, барабанит по крыше,
Хрустальные люстры дрожат;
За шкапом проворные мыши
В бумажных обоях шуршат.

«Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещественностью», — писал Гумилёв, отметив эту особенную черту акмеизма у автора «Вереска».

Не одна лишь предметность отличала акмеизм. Стихи символистов иносказательны. Иные из них можно или нужно разгадывать как ребус. Даже в свои поздние годы Ахматова утверждала: «Я акмеистка, не символистка» – и в доказательство называла другую отличительную черту «Я за ясность». Поэзия символистов, говорил Осип Мандельштам, — экстенсивная, она стремилась расширить свои владения на всю вселенную. Вот одна из причин неясности. Акмеизм ставил задачу скромнее – создать поэзию интенсивную, то есть «культурно-созидательную» по словам Мандельштама. Символизм тяготел к романтизму. У акмеистов тоже проявлялась тяга к романтизму, но еще больше к неоклассицизму и реализму. «Стихотворение живо внутренним образом, — писал Мандельштам. — …Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ». А вот почему акмеисту Городецкому понравилось «Возмездие» далекого от акмеизма Блока: «Я помню чтение "Возмездия" в присутствии немногих у Вячеслава Иванова. Поэма произвела ошеломляющее впечатление. Я уже начинал тогда воевать с символизмом, и она меня поразила свежестью зрения, богатством быта, Предметностью — всеми этими запретными для всякого символизма вещами». Такая свежесть зрения, говорил Брюсов, который последовательным символистом никогда не был, — это «умение и желание смотреть на мир своими глазами, а не через чужую призму».

Если бы Георгия Иванова в конце жизни спросили, в каком журнале ему приятнее всего было сотрудничать, о ка­ком осталась самая добрая память, он назвал бы «Гиперборей». А ведь этот журнал подписчиков имел очень мало, тираж едва доходил до двухсот экземпляров и половина их раздавалась авторам. Михаила Лозинского, редактора и издателя в одном лице, кто-то упрекнул, что журнал выходит не вовремя, всегда опаздывает, неудобно перед подписчиками. «Лозинский сделал серьезную мину: …Действительно неудобно. Вдруг лицо его прояснилось: "Ну ничего — я им скажу"». Число подписчиков было таким, что не представляло труда переговорить с каждым в отдельности. Издание было во всех смыслах малым: объем — два печатных листа, формат — карманный, но печатались в нем будущие классики русской литературы — Гумилёв, Ахматова, Мандельштам, Г. Иванов. Несмотря на то что современники мало знали о «Гиперборее», журнал вошел в историю литературы.

В эмиграции, не прожив еще и полгода в Париже, Георгий Иванов задумал серию мемуарных очерков под названием «Китайские тени», и первое эссе в этой серии, а фактически вообще его первый мемуарный очерк называется «Гиперборей». Написан он через десять лет после закрытия журнала, когда помнили о нем только причастные к литературе бывшие петербуржцы. Из авторов «Гиперборея» на Западе, в разных странах, кроме Георгия Иванова, оказались Вадим Гарднер, Мария Моравская, Елизавета Кузьмина-Караваева, художник Сергей Судейкин, напечатавший в журнале одно-единственное стихотворение. Живя в эмиграции, названные поэты друг с другом не были связаны, разве что Георгий Иванов порой встречал Елизавету Кузьмину-Караваеву, принявшую монашеский постриг. Все они, кроме Г. Иванова, были более или менее случайными авторами в журнале, в котором ведущую роль играли акмеисты.

По замыслу Гумилёва, «Гиперборей» вместе с Цехом поэтов стал «рабочей комнатой» для формирования акмеистических вкусов. Именно вкусы акмеистов, более чем их взгляды, говорил Осип Мандельштам, помогли преодолеть символизм. Но акмеисты, хотя и составляли ядро журнала, оставались в нем в меньшинстве. «Гиперборей» предоставлял свои страницы самым разным поэтам — то общепризнанному мэтру Александру Блоку, то эклектику Илье Эренбургу, то крестьянскому поэту Павлу Радимову.

Название «Гиперборей» дано было Гумилёвым и воспринималось как квинтэссенция его эстетики. Ибо кто такие гипербореи? Мифические хранители храма Аполлона, легендарная раса вечно юных людей, наслаждавшихся непрерывным солнечным светом. Это название служило как подходящая вывеска для еще не окрепшего акмеизма. Журнал возник из потребности дать широкое выражение той литературной практики, которая обсуждалась в узком кругу на заседаниях Цеха. «Гиперборей» стал журналом модернистской поэзии. При нем организовали и маленькое издательство под тем же названием.

По пятницам сотрудники собирались в домашней обстановке, в кабинете Михаила Лозинского. Гостеприимный, остроумный хозяин квартиры жил в Волховском переулке на Васильевском острове в двух шагах от университета и Академии наук. Душой пятничных собраний у Лозинского был Гумилёв. «В те времена, — вспоминал Георгий Иванов, – я уже был с ним на "ты" и формально на товарищеской ноге, но это "ты, Николай", увы, сильно походило на "Ваше превосходительство" в устах только что произведенного подпоручика». Почтительный страх до дрожи в коленях постепенно прошел. В те полгода, с осени 1912-го и до отъезда Гумилёва в Африку в апреле 1913-го, Г. Иванов виделся с ним часто. Собрания в Цехе проходили отдельно от собраний у Лозинского. И хотя на тех и на других можно было видеть одних и тех же людей, считалось, что «Гиперборей» и Цех друг от друга не зависят. «Гиперборей» открывал для читателей новый художественный мир. На самом же деле – мирок, но в юности, когда все впереди, мирок казался обжитой вселенной с уютным кабинетом Лозинского в ее центре.