Изменить стиль страницы

Мама Роберта «чудом» (так тогда говорили) достала нам билеты на дневной спектакль «Онегина» с Жаданом — Ленским и Гагариной — Ольгой. Дирижировал, кажется, Самосуд (или я все спутал — неважно). День обещал быть необычайно счастливым. Мама, папа, бабушка Лидия и все братья и сестры с самого утра поехали на день рождения Лизочки, любимой папиной племянницы. Роберт явился в девять с огромным пакетом бутербродов, и мы четыре часа подряд ели их, пили чай и играли в «пушкинские строки» (Роберт выиграл 74 раза, а я — 68). Мы были буквально набиты пушкинскими стихами и продолжали цитировать их нараспев, когда шли к Большому по Волхонке, мимо Манежа и через Охотный Ряд. До начала оперы оставалось еще минут двадцать, когда Роберт вдруг резко остановился и внимательно на меня взглянул. Все вокруг было завалено снегом, крупные хлопья которого таяли на щеках двух счастливцев.

«Никочка, — сказал Роберт, — а не находишь ли ты в том, что с нами сегодня происходит, что-то крайне необычное? Только не отвечай сразу. Сначала хорошо подумай». В его голосе звучал давно мне знакомый триумф первого ученика в классе, который, однако, готов предоставить и «второму» его шанс на первенство. Я тщетно пытался выудить это «крайне необычное» из-под груды пушкинских стихов и съеденных бутербродов, но так и не смог, хотя сам уже начал ощущать его присутствие не только в этом дне, но и в себе. «Хорошо, я облегчу вопрос: я пришел к тебе рано утром, и с этого времени до половины второго, когда мы отправились в театр, я чувствовал в вашей квартире нечто, чего я не чувствовал никогда прежде. А я бывал у вас сотни раз!»

Я напрягся так, что пот стал заливать мне глаза (ты ведь знаешь об этой моей неприятной особенности), и хотя так ничего и не придумал, но уже знал, что знаю ответ на вопрос Роберта. Знал я и то, что когда узнаю этот ответ от него самого, то счастью этого снежного дня придет конец. И только когда мы уже смешались с нарядной, веселой толпой между колоннами Большого, он наклонился и прогудел мне в ухо: «Никочка, сегодня — первый день в моей жизни, когда я видел в вашей квартире тебя и не видел там дедушки. Где он был тогда, я позволю себе спросить, и где он сейчас?»

После театра, утомленные и ошеломленные (первый раз в Большом!), мы решили побродить немного по пути домой. Снегопад кончился. Перед ярко освещенным подъездом гостиницы «Москва» стояла группа людей, одетых по моде пушкинского времени. «Смотри, смотри! — заорал мне в ухо Роберт. — Они прямо из Большого, не переодевшись и не разгримировавшись даже, в ресторан „Москва“! Вот счастливчики!»

От группы отделились двое. Один — высокий, в гвардейской фуражке, толстом шарфе, шинели до пят и с длинной тяжелой тростью. Другой — низенький, крепкий, в цилиндре, с молодым и очень изможденным лицом. Высокий, очевидно продолжая разговор, почти прокричал: «И се оставляется вам дом ваш пуст! А что сие означает, не мне, невежде, вам растолковывать…» Тут Роберт (усталость и перевозбуждение взяли свое, я полагаю) не выдержал и, поклонившись, обратился к высокому: «Я очень извиняюсь, во вы действительно — артисты из массовых сцен в Онегине? Простите, но мне и моему другу был бы чрезвычайно лестно…»

Положив руку на плечо своего спутника, высокий проговорил, почти не гладя на Роберта: «Я, насколько себя помню, никогда не имел страсти к балам и народным гуляниям. Что до товарища моего, то балам он уже отдал дань… Но — артисты! Почему — артисты? Скорее — метафизики, если на то пошло».

И тут, когда Роберт — совершенно непроизвольно, я думаю, — сделал шаг к высокому, а тот, как бы риторически ограждаясь, выставил вперед свою трость, совершенно неожиданно вступил в беседу я: «Простите мне мою назойливость, но, как я понимаю, „будет дом ваш пуст“ означает, что вот сейчас вернусь я в свой дом, а там — никого. И тогда…» «Вздор, mon enfant, — перебил меня молодой в цилиндре. — Когда вы сегодня покинули ваш дом, там тоже никого не было». «Слушай, они все знают! — опять крикнул мне в ухо Роберт. — Что-то случилось, говорю тебе! Возникает какая-то крайне сомнительная ситуация, которая не замедлит стать опасной, и тогда…» «Дом ваш пуст, — настойчиво продолжал молодой, — означает не возвращение, а покидание, оставление. Оставление его всеми, кто в нем жил, чей этот дом есть и чьим он не будет более — таково Пророчество. Но есть и особые случаи. Так, к примеру, вы mon enfant, оставите дом ваш, да и вы (в сторону Роберта) — тоже. Без вас дома ваши опустеют, живи там хоть по десять родичей со потомки их». «А мы сами, мы — где тогда жить будем?» — спросил Роберт, сжав мою руку своей, холодной как лед. «О, в местах самых различных и непредвиденных, — резко засмеялся высокий, — если захотите, конечно». «Но нас ведь не заставят силой покинуть Москву», — чуть не плача спросил Роберт (я готов поклясться — он уже начал плакать, и это — в первый раз в моей жизни!). «Едва ли, едва ли, — пробормотал высокий. — Мы сами, вы сами, они сами — выбираем. Но не замечаем этого или делаем вид, что не замечаем. Вы сами все с собой сделаете — тогда другим и делать ничего не придется. Только — показать знак».

По ступенькам парадного подъезда «Москвы» сходил человек во франтовском сером пальто с котиковым воротником, черных в тонкую полоску брюках, узких ботинках со светло-серыми гетрами, светлосерых замшевых перчатках и мягкой борсалиновой шляпе. Темно-зеленое кашне почти закрывало русую бороду. Он помахал кому-то легкой тростью с маленьким серебряным набалдашником и, остановившись возле наших чудных собеседников, очаровательно улыбнулся и приказал: «Пора, Сергей Павлович, пора, Андрей Иванович. Времени — не много. Летом поздно будет. Да вот и наши экипажи!» У подъезда, разбрасывая снег, остановились два такси. Потом он обернулся к нам, сбил тростью налипший снег с ботинок, опять улыбнулся, спросил: «Да вы ведь только с „Онегина“? Между прочим, как, по вашему мнению, был убит Ленский?» И не дожидаясь, сам же ответил: «Как? Да по всем правилам, как, впрочем, был убит и сам Пушкин. Не верьте в коварство замысла, хотя верить в него — очень прельстительно и удобно. Замысел всегда — мгновенен и прост. Его осуществление — как уже было замечено — протекало точно по правилам. Да, coгласен (хотя ему никто не возражал), многое могло произойти между замыслом и его осуществлением, и коварство — тоже. Но конечный результат все равно был бы тот же. Но сейчас — не об этом. Москва вступает в годину столь смертельную, что захоти сейчас кто-нибудь — неосмотрительный и неоправданно оптимистичный — умереть, то я бы ему откровенно сказал: «Простите, батюшка имярек, но вам придется подождать, ибо все билеты в смерть уже распределены по коллективным заявкам и, как предвидел Преподобный Серафим, „Ангелы не будут успевать принимать души усопших“. Ибо замысел, боюсь, — хотя и точно знать не могу — был общий. Поэтому, сколь это ни прискорбно для желающих, выполнение индивидуальных заявок на смерть придется пока отложить, отдав предпочтение коллективным пожеланиям. И вообще, не надо быть эгоистом даже в наших, столь неприглядных обстоятельствах, неизбежность которых несомненна и оттого — необсуждаема. Все это — квашему сведению, хотя и не о вас самих, поскольку ни к году этому, ник его людям вы, персонально, не принадлежите. Но какое-то знание вам будет необходимо, чтобы пройти через это время, о котором одни будут вспоминать с ужасом, другие — с благоговением, а третьи и вовсе забудут. Но почти никто не будет это время знать, как не знает его и сейчас. Ну, а теперь — всем пора к себе».

Мы откланялись и пошли домой. То есть я-то хотя и очень быстро, но шел, а Роберт все порывался бежать, а потом останавливался и ждал, пока я его не нагоню. Ему было очень страшно, но он решил снача-зайти к нам, а уже потом домой. Когда мы наконец влетели в подъезд и стали подниматься по высоким каменным ступеням со сбитыми краями, Роберт прошипел мне в ухо: «Об этом — нигде, никогда и никому! И слушай, этот человек, в сером вечернем пальто — твой дедушка. Да ты и сам это знаешь».