Изменить стиль страницы

Король ассенизаторов очнулся окончательно и на рахитичных, неуверенных, младенческих ножках кружит по отделению в поисках зеркала, которое бы висело достаточно низко. Ибо король ассенизаторов жаждет прояснить свой мрачный лик, то есть, говоря по-человечески, жаждет побриться. Ужаснейшие проклятия, к счастью, только наполовину членораздельные, срываются с его пока еще непослушных губ: все зеркала висят на высоте для него недоступной. Так что в конце концов он возводит шаткую пирамиду из больничных табуреток, взбирается на нее и, стоя на самой вершине, намыливает лицо. Только люди по-настоящему униженные, только те, кто познал самое глубокое отчаяние, способны так исступленно стремиться к самоисправлению и самосовершенствованию. Ведь в любую минуту этот повелитель клошаров может свалиться и разбить череп о бетон, но он отчаянно жаждет в случае чего погибнуть человеком побритым. С замиранием сердца я подстраховываю это чрезмерное по сшей рискованности гигиеническое мероприятие, он внимательно смотрит на меня, в зеркале мне видно отражение его полузвериных черт, вот-вот неминуемо грянет очередная серия нечленораздельных проклятий. И действительно, король ассенизаторов на секунду поднимает скипетр кисточки для бритья и говорит:

— Вы, может, читали «Квартал Тортилья Флэт» Стейнбека? Читали? Так вот, по-моему, Стейнбек знал проблему алкоголизма не понаслышке. Так я полагаю, хотя мне трудно вынести окончательное суждение.

Я странствую взад-вперед по больничному коридору, от палаты интенсивной терапии, где пятнадцатикилограммовый юнец то теряет, то обретает сознание, до санитарного комплекса, где можно курить. В санитарном комплексе толпится группка трясущихся алкоголиков, которые отчаянно выкуривают сигарету за сигаретой, всеми святыми клянутся друг дружке, что уже никогда, никогда в рот не возьмут ни капли водки, и со стыдливой ностальгией посматривают в окно, где можно разглядеть близлежащие магазины, ларек с пивом и сотоварищей, радостно отрывающихся на свободе.

Хорошо вдут здесь увлекательные истории, захватывающие рассказы о ночных кошмарах или страшной неутолимой жажде, веселые байки о разнообразных способах укрывания бутылок от страдающих жен, о невозвратимых потерях и утратах. Отчаянье и плач, ликование и смех. Малолетние наркоманки напевают в душевой упаднические песенки, мурашки бегут по телу, все прекрасно, только спасения ждать неоткуда.

Я странствую по больничному коридору, подвергаясь магическому обаянию среднего медицинского персонала, и через некоторое время, кое в чем сориентировавшись, начинаю рассчитывать на помощь психолога. Беседа с психологом — думаю я — должна мне помочь, после беседы с психологом, кто знает, может быть, даже директора издательства «Знак» мне удастся описать. Да, несомненно, психолог, человек образованный (зеленые глаза, коса до пояса, год рождения на глаз эдак шестьдесят восьмой), успокоит мою смятенную душу, подскажет, что делать и с чего начать. И сразу же после завтрака я встаю в очередь к психологу с косой. Выстаиваю очередь, и ют я уже под дверью кабинета, но, как всегда, мне не везет. К несчастью, передо мной в очереди стоял Ендрусь Паркетчик, и беседа его с психологом оказалась хоть и короткой, но столь важной, что после нее психолог с косой прервала работу на неопределенный срок. Дело в том, что Ендрусь психологу с косой ответил вопросом на вопрос. «Почему вы пьете?» — спросила она. «А почему вы не пьете?» — парировал он, на чем все и закончилось.

Небольшой рассказ о трясущихся руках

Руки у меня трясутся от страха перед самим процессом письма. С тех пор как я научился писать, у меня начали трястись руки, и не тряслись они у меня только тогда, когда я был неграмотным, то есть в первые семь лет жизни, хотя кто знает, может, и тогда они у меня уже немного тряслись, не помню; я помню тысячу подробностей из самого глубокого детства, порой мне кажется, что помню серый цвет стен родильной палаты, стоящее там оборудование, безжизненную улыбку акушерки, измученной многочасовыми родами, но вот тряслись ли руки у меня, новорожденного младенца, сразу же по прибытии на этот свет, я не помню. В любом случае, руки у меня начали дрожать еще задолго до того, как различные жизненные обстоятельства — как сказал бы Конвицкий[11] — заставили меня поглотить несколько цистерн крепкого спиртного. Руки начали у меня дрожать еще задолго до того, как я опрокинул первый в жизни стакан, начали дрожать, когда я попытался написать первую, а точнее, вторую букву в своей жизни.

С первой буквой, буквой А, худо-бедно, но как-то дело у меня пошло, а вот на второй букве, S, я хорошенько завяз. Одолеть и в письменном виде увековечить первую гласную мне удалось, а вот с первой согласной я никак не мог справиться. В особенности венчающий эту букву враждебный клюв-заковыка был для меня абсолютно непреодолим. В связи с этим и первое обычно выводимое каждым поляком на бумаге слово As оказалось для меня чем-то таким, что не удавалось ни освоить, ни осилить.

Наверное, в этом месте хорошо было бы сделать несколько эффектных замечаний о мерзкого вида серо-бурой дворняге по имени As, которая красовалась на одной из первых иллюстраций в букваре Фальского и своей знаковой зловещностью охраняла от меня вход в волшебный сад письменного языка, а также о баррикаде из грозных предметов, которые преграждали дорогу к выходу из туманного края неграмотных. Это были помешенные внизу страницы картинки к словам, начинающимся соответственно на букву А или на букву S. И так уж сталось, что каждая из этих вещей по сей день наделена для меня враждебной силой. Auto (автомобиль) может переехать человека на дороге, Sanki (санки) могут человека умчать к Партечницкому потоку, Aligator (аллигатор) известно что может с человеком сделать. А надо всем этим вдобавок трепетала крыльями и грозно ухала очень злая Sowa (сова). Но я не боялся ни собаки, ни аллигатора, ни совы, я боялся демона беспомощности, который жил во мне и который никак, ну никак не позволял мне, согласно Божьему велению, написать букву S правой рукой.

Ведь, в сущности, то, что я не умел написать букву S правой рукой, еще не самое страшное. В конце концов это могла быть обычная неуклюжесть или лень. О каком-то особом моем отклонении свидетельствовало то обстоятельство, что я эту проклятую букву свободно и ловко мог написать левой. Мало того, что я страдал косоглазием, мало того, что носил очки, мало того, что вообще был болезненным ребенком, так я оказался к тому же еще и левшой, то есть полным дегенератом. Косоглазие в сочетании с леворукостью было таким нагромождением физических убожеств, которое в те времена (конец пятидесятых) и в тех краях (заселенный исключительно работящими и золоторукими лютеранами городок Висла) обрекало меня если не на немедленное физическое уничтожение, то на тоскливое растительное существование за бортом благополучного общества. Вопрос был не в том, научусь ли я писать, а в том, буду ли я жить и как я буду жить. Так что отец метался в ярости под потолком. Взмывать вверх ему удавалось тем проще, что был он мелкого телосложения и очень маленького роста. И распирающие его невесомое тело бешенство и энергия с безумной легкостью преодолевали законы гравитации. Когда примерно через десять лет я узнал прозу Шульца[12] и наткнулся там на мотив птичьей метаморфозы отца, то читал этот фрагмент, ощущая небывалое братство с автором «Коричных лавок», при этом не без чувства превосходства.

У меня, понятное дело, не возникает даже тени мысли как-то сравнивать себя с этим гением прозы, но в сопоставлении отцов, причем по одному-единственному пункту воздухоплавательного мастерства, я не вижу ничего неуместного. Неуместным здесь может показаться разве что признание, что мой Старик летал гораздо лучше шульцевского, но тут уж ничего не поделаешь, такова правда, и я не стану прикрывать ее вуалью ложной скромности. В таракана Старик у Шульца, разумеется, превращался мастерски, а вот в птицу — похуже, полеты ему не давались. Физически он лишь слегка уподоблялся королевскому кондору: «…забывшись, срывался со стула и, маша руками, точно крыльями, издавал протяжное пение, а глаза его заволакивались мутью бельма. Потом, сконфуженный, он смеялся вместе с нами и старался выходку свою представить шуткой»[13].

вернуться

11

Тадеуш Конвицкий (р. 1926) — крупнейший польский автор старшего поколения, режиссер, сценарист.

вернуться

12

Бруно Шульц (1892–1942) — один из известнейших польских писателей XX века.

вернуться

13

Фрагмент из книги Б. Шульца «Коричные лавки». Перевод А. Эппеля