Изменить стиль страницы

В Горьком сразу открывалось чисто русское спокойное и широкое внимание к миру; он впитывал то, что Барбюс, более порывистый (и, может быть, более поверхностный), просто схватывал иногда на лету. Но в этот момент первой встречи они в самом деле показались окружающим очень похожими друг на друга.

Когда Барбюс спросил Горького об его первых впечатлениях в России, тот ответил:

— Все это потрясающе.

Горький получал в Италии обильные вести из России. Он знал все. И все же «знал, не зная». Для него новая Россия была другой, чем для Барбюса, хотя оба они находили ее «потрясающей». Горький слишком хорошо знал Россию старую.

Когда Барбюс заговорил о живописности окрестностей Москвы, о своеобразии подмосковного ландшафта с его необычайными красками, с декоративностью деревень, с пронзительной яркостью церковных куполов, унизанных воронами, Горький сказал тихо:

— Я не узнал даже полей и птиц.

Горький был прикован своим духовным взором к главному: к изменениям в стране, изменениям, сделавшим ее «омоложенной».

Это слово он повторил несколько раз. И Барбюс понял, что речь идет о внутренней, о духовной жизни страны, народа. Хотя они много говорили и о внешнем облике Москвы: об ее новых магистралях, о новом доме Центрального телеграфа, о зданиях «Известий» и Института Ленина, в которых стремление к простоте, к кубизму в стекле и железобетоне было выражено чрезмерно, утрированно.

Горький подымался над ландшафтом новой Москвы. Он как бы парил над ней, открывая некое обобщение: независимость, и уверенность созидателей нового. Он говорил об атмосфере «энергии духовного творчества и здоровья».

Они не могли не произнести имени человека, стоявшего у истоков великой эпохи.

Барбюсу были очень близки мысли Горького о Ленине. Горького потрясало величие основателя Советского государства. Тем сильнее, что он лично знал Ленина. Он воспринимал гармонически Ленина — государственного деятеля огромного масштаба и Ленина — человека с сократовском лбом, с удивительно живыми глазами, каким он запомнился Горькому на Лондонском съезде партии. Ленина — беспощадного полемиста и Ильича, умеющего «так заразительно смеяться, как никто другой».

Барбюс остро чувствовал, как сильно запечатлелся в душе Горького образ Ленина. Он понял, что Горький с большой ленинской мерой шел по преображенной России. Что его возвращение в Россию было много больше, чем просто возвращение на землю родины.

Происходило нечто очень значительное: этот человек, этот великий писатель, проживший долгую, сложную жизнь, вернулся и нашел родину молодой. И ее «омоложение» — это слово как будто прошивало крепкой ниткой всю его речь — было свершением того, о чем четверть века назад пел Буревестник революции.

Барбюс ощутил глубокую искренность слов Горького: «Я приехал в Россию более усталым, более старым, чем я стал теперь. Все, что я видел, омолодило и меня».

Это было почти чудом: контраст между болезненным, безмерно усталым лицом Горького, его слабеющим телом, снедаемым недугом, и необыкновенной силой и молодостью его духа, позволившими ему воспринимать реальность в ее устремлении к будущему и в ее истоках.

Горький отчетливо видел годы, когда новая Россия рождалась, мужала, крепла. Годы, которые не шли и не текли. Нет, они вздымались, как валы. И каждый из них был девятым.

На столе лежал свежий номер «Монд». Горький время от времени брал в руки журнал, вид которого был так привычен Барбюсу, как облик собственного ребенка, и проглядывал его.

Это был первый номер «Монд», и Барбюсу очень живо представились все муки его рождения.

Беседа все время обращалась к литературе. Они кружили вокруг нее, словно птицы вокруг своего гнезда, своего дома.

Барбюс рассказывал о «Монд», отмечая стремление передовых писателей создать новую манеру в изображении нового человека.

Горький, ответил, углубив замечание Барбюса:

— Искусство, вышедшее из недр самой земли, из дали полей и глубин городов, своим духовным здоровьем, своей правдой обновило художественную жизнь человечества.

Они разошлись во взглядах на биографические, обращенные в прошлое произведения, появившиеся в изобилии во Франции. В их потоке «В сторону Свана» М. Пруста и даже романы дю Тара казались Барбюсу свидетельством нищеты буржуазной литературы. Ее лохмотьями, может быть и красочными, но все же лохмотьями.

Но Горький видел в подобных произведениях ценность документа, помогающего познать прошлое. И тут Горький, вдруг весь как-то изменившись, словно переполнявшие его презрение и гнев диктовали ему короткие, язвительные, поражающие цель сухими меткими выстрелами характеристики, заговорил о мелком буржуа, о мещанине, проникающем во все щели. Вот мишень, по которой надо немедленно бить изо всех орудий!

О себе Горький сказал:

— Мои произведения — это произведения писателя моего времени, моего поколения. Мы поем мессу и обносим оградой историю. Но в литературе возникли другие силы. Они творят человека, шагающего из сегодня в завтра.

Слушая, с каким восторгом Горький говорит о рабочих корреспондентах, о молодых писателях, Барбюс представил себе, что когда-нибудь вот так же если не он, то какой-то другой старый французский писатель будет размышлять и говорить о социалистической литературе Франции.

Вот уже есть опыт. Россия учит, и Горький прокладывает путь литературе Грядущего.

Мысли Горького были мыслями-воинами. Воинами старыми, закаленными в битвах. Но оружие их было современным.

…Их беседа касалась различных вопросов. Она шла как бы по спирали, витки которой все расширялись, потому что из множества конкретных наблюдений, которыми они делились, рождались обобщения большого плана.

Барбюс вынес из этой первой встречи радостное предчувствие их будущей совместной работы для нового мира. То было предчувствие и другого: дружба эта — требовательная и строгая, погода будет и ясной и бурной. Но все же он твердо знал, что они будут идти рядом и он услышит, как сливается шум их крыльев.

Это делало его счастливым.

3

Книга о Грузии создавалась в Архангельском под Москвой.

Барбюс работал напряженно, отдыхая только за партией в шахматы. Иногда он отрывался от каждодневного труда для важных, впечатляющих встреч.

В Архангельском он познакомился с Михаилом Ивановичем Калининым.

Разговор через переводчика имеет свои преимущества: остается больше времени для того, чтобы смотреть. В облике Михаила Ивановича поражало соединение мудрости человека, прошедшего большую жизнь вместе со своим народом, и удивительной простоты, душевности, живого и горячего интереса к собеседнику. Барбюс подумал, что в Калинине воплощены черты настоящего народного вождя.

По субботам в Архангельское приезжала из Москвы Клара Цеткин. Барбюс часто видел ее в саду за маленьким столиком, заваленным бумагами, на которые она клала камешки, чтобы листы не разлетались.

Что она пишет? Это не мемуары. Хотя они были бы потрясающей историей современной революционерки. Но каждый раз, как только она принимается за эту работу, срочные дела ее отвлекают. Ее зовет сегодняшний день. Она бросается в его бури, она плывет на его волне. Теперь она готовится к VI конгрессу Коминтерна.

Барбюс сказал о Кларе: «Пролетарии всего мира протягивают ей руки». Но, произнося это, Барбюс не мог знать, что последний подвиг ее еще впереди.

В августе 1932 года в Берлине готовилось первое заседание вновь избранного рейхстага. По существующему положению его должен был открывать старейший депутат. Таким была Клара Цеткин… В это время ей минуло 75 лет. Тяжело больная, она жила и лечилась в Москве.

Никто не предполагал, что могучие крылья старой орлицы примчат ее в Берлин, где в прокуренных пивных реваншисты открыто и нагло вербовали своих приспешников. Но политический темперамент Клары не был подвластен ни годам, ни болезни.

Когда на трибуну рейхстага ввели под руки престарелую Клару, в зале на несколько минут воцарилась глубокая тишина. Она была тут, эта женщина, борец и прозорливец, история и легенда, прошлое, настоящее и будущее Германии одновременно. Это была Клара. Она принесла в этот зал воспоминания, которые вызывали слезы на глазах ветеранов, и старые бойцы расправляли плечи. Это было прошлое, и это была Клара.