Изменить стиль страницы

Наталья Николаевна плакала. Она плакала каждый раз, когда заходила об этом речь.

И все осталось по-старому.

Начался бальный сезон. Император был попрежнему к ней милостив. Она еще охотнее танцевала с Жоржем д'Антесом, таким ослепительным в мундире кавалергарда.

Глава вторая

Заехав к Одоевскому, Глинка увидел Пушкина, который сочувственно внимал речам Владимира Федоровича.

– Этакая удача! – воскликнул Одоевский, встречая Глинку. – Александр Сергеевич только что интересовался твоими делами.

– И рад повторить, – перебил Пушкин, – что счастливый сюжет избрали вы для оперы. К стыду нашему, до сих пор не отдали мы дани ни Владимиру, ни Дмитрию Донскому, ни Ермаку. Иван Сусанин не менее достоин памяти потомства. От души поздравляю.

– Надобно слышать музыку Михаила Ивановича, – вмешался Одоевский, – чтобы понять, какое событие нас ожидает. Теперь все дело за Жуковским, который взялся писать поэму…

Пушкин искоса взглянул на Глинку.

– Не вижу, однако, чтобы вы являли собой счастливого артиста, изласканного вниманием Василия Андреевича. Или он вам не угодил?

Глинка объяснил свое смущение. Судя по эпилогу, Жуковский решительно удаляется от идеи и характера музыки, которая посвящена изображению народа. А Василий Андреевич славословит царей.

– Стало быть, акафисты слагает лукавый царедворец? – Пушкин улыбнулся. – И, вдохновленный древностью, метит в современность? – Поэт стал серьезен. – Замышляя народную драму, вам нужно быть готову ко многим огорчениям. Истина страстей в правдоподобных обстоятельствах – вот закон для драматического писателя…

– И не менее того для музыканта, Александр Сергеевич, – согласился Глинка.

– Не буду спорить. Но кто, чудотворец, сумеет дать правдивую картину народной жизни и увидит свой труд в печати? Нужны многие жертвы, чтобы противостоять хору, действующему в словесности по высочайшему указу его величества… Впрочем, вам, музыкантам, дано счастливое право живописать звуками, к которым глуха всеведущая цензура. Однако любопытно было бы мне знать, – продолжал, оживясь, Пушкин, – как обрисуется в музыке костромской мужик Иван Сусанин после тех оперных пейзан, которых представил нам господин Кавос?

– Вот и покажем Александру Сергеевичу твое создание. – Одоевский встал, готовясь идти к роялю. – Когда еще будет такой счастливый случай?

– Помилуй, Владимир Федорович! – ужаснулся Глинка. – Еще ничего готового нет и слова отсутствуют. Но если вам будет угодно, Александр Сергеевич, я почту за честь представить вам мой опыт, как только определится существенное.

– Буду ждать с нетерпением, – откликнулся Пушкин, – тем более что помню наш давний разговор. Стало быть, пришло время заговорить музыкантам русским языкам?

– Как бы ни были слабы мои опыты, время давно приспело, – подтвердил Глинка. – Но если вам, Александр Сергеевич, памятен наш давний разговор, то и я позволю себе напомнить, что возник тот разговор в связи с замыслом вашей трагедии о Моцарте и Сальери.

– Очень хорошо помню, – отвечал Пушкин. – Но тогда трагедия только дразнила мое воображение, а ныне она отходит в прошлое.

– Для кого как, Александр Сергеевич! Начертанные вами характеры обращены не только в прошлое. Еще не раз ученые педанты, числящие себя по департаменту музыки, будут повторять в похвальбу себе слова вашего Сальери:

Отверг я рано праздные забавы:
Науки, чуждые музыке, были
Постылы мне; упрямо и надменно
От них отрекся я и предался
Одной музыке…

Пушкин хотел что-то сказать. Но Глинка в увлечении продолжал:

– В вашей трагедии, Александр Сергеевич, Сальери сам раскрывает печальную участь, которая ждет артиста, отрекшегося от жизни. – И Глинка снова прочел из трагедии:

Звуки умертвив,
Музыку я разъял, как труп.

– Надеюсь, однако, – с улыбкой сказал Пушкин, – что здесь еще нет оснований для будущего умерщвления Моцарта?

– Но есть все основания для духовного самоубийства Сальери, – отвечал Глинка. – Нет более печальной эпитафии для артиста, чем собственные слова вашего Сальери:

…Поверил
Я алгеброй гармонию…

– Так вот как судит о музыканте музыкант? – откликнулся Пушкин.

– Судит и сурово осуждает! Но вместе с вами, Александр Сергеевич, – подтвердил Глинка. – Жизнь и только жизнь может питать вдохновение… Разве не в том заключается смысл вашей трагедии о Моцарте и Сальери?

– Если бы критики пришли к подобным выводам, я бы первый к ним присоединился. И тем более, – продолжал Пушкин, – что жизнь учит нас этому на каждом шагу. Если вы задумали оперу и хотите выразить в ней идею русской жизни, русские характеры, как вам подсказывает ваша мысль…

– Но отнюдь не приверженность к музыкальной алгебре, – перебил Глинка. – Надобно ли уточнять?

– Не забудьте, однако, что до искусства охочи не только современные Сальери, но и достойные потомки Маккиавелли.

– И прочий хор, действующий по именному повелению его величества? – добавил Глинка.

– Ну вот, мы опять поняли друг друга, – рассмеялся Пушкин. – Ждем мнения вашего сиятельства, – обратился он к Одоевскому.

– Да мне уже привелось однажды изрядно погорячиться в споре с Жуковским. Представьте себе, Александр Сергеевич, в оправдание своих славословий царю он ссылается на «Думу» Рылеева, в которой Сусанин так же говорит у него о Михаиле Романове.

– Престранно было бы и отрицать исторический факт, – сказал Пушкин. – Но, зная жизнь, убеждения и гибель несчастного Рылеева, не будем пятнать его память. Рылеев и его товарищи видели в избрании на царство Михаила Романова прежде всего волю и власть Земского собора, то есть идею народоправства. Но хотел бы я знать, как мог открыто сказать об этом Рылеев? Однако читайте исполненную достоинства речь Сусанина, вдумайтесь в его мысли о родине, о служении народу и родной земле, и тогда будут ясны мысли Кондратия Рылеева. Но теперь настали другие времена. Думается мне, что Кукольник в своей драме «Рука всевышнего» наилучше потрафил спросу. – Пушкин вскочил с места. – Мочи нет, как хорош у Кукольника монолог князя Пожарского. – Поэт поднял руку, подражая трагическому актеру:

…И помните: кого господь венчал,
Кого господь помазал на державу,
Тот приобщен его небесной силе,
Тот высший дух, уже не человек…

– Как же подобное красноречие, – продолжал Пушкин, – могло не прийтись по душе «высшему духу», именуемому самодержцем всероссийским Николаем Павловичем?

– Каждый подданный монарха возмутится этой низкопробной лестью, – отозвался Одоевский.

– Но не монарх, – отвечал Пушкин. – И вопят ныне на всех перекрестках: «Великий Кукольник!.. На колени перед Кукольником!»

– Завидная поза, – Глинка нахмурился, – нечего сказать!

– Поверьте, на нее найдется немало охотников, – отвечал Пушкин. – Расправились с Пожарским, расправились с Мининым, теперь непременно захотят, чтобы и древний Сусанин пел славу царствующему монарху.

– Но я не собираюсь писать оперу для надобностей высочайшего двора! – сказал Глинка.

– Не сомневаюсь, – Пушкин поглядел на него с сочувствием. – Не сомневаюсь, Михаил Иванович, как не сомневаюсь и в том, что предстоят вам большие трудности. Но какое утешение для вас: в музыке не властен сам Нестор Кукольник. Одно могу сказать: жертвуйте малым, чтобы выиграть в главном. Сальери уединяется от жизни и, по собственному вашему слову, тем обрекает себя на духовное самоубийство. Моцарта могут убить, но Моцарт побеждает…