Изменить стиль страницы

– Благая мысль, – согласился Глинка. – Но какую музыку предложите вы просвещенным грамотеям? Музыкальные бирюльки, предназначенные для нежных барынь и чувствительных бездельников, право, не стоят этой чести. Но ознакомьте народ с благородными созданиями глубокой мысли и неподдельных чувств – тогда, уверяю вас, люди оценят истинное художество, не требуя ни букваря, ни указки. Понятия народа о музыке столь высоки, что это и не снится нашим мудрецам.

– Именно так и я сужу, Михаил Иванович, – с прежним спокойствием отвечал гость. – Мне приходилось слышать в народе такие песни, что не стыдно бы нам, русским, заявить себя русскими и в музыкальном искусстве.

– Верю вместе с вами! – воскликнул Глинка, все более и более располагаясь к гостю.

– Но втуне пролежат богатства наши, – продолжал Одоевский, – если сам народ не овладеет средствами передачи этих сокровищ всему просвещенному миру…

– А до тех пор сядем на бережку и будем ждать у моря погоды? – перебил Глинка. – Когда у нас говорят и пишут о песнях, то восторгаются и поэтичностью и живостью народного стиха, но даже не подозревают о музыкальных их сокровищах!..

Увлекшись, он стал говорить о передуманном за многие годы.

– Как жаль, – заметил гость, – что мы только беседуем! Несомненно, многое бы раскрылось мне через ваши создания.

Тогда Глинка, несмотря на поздний час, сел за рояль. Он сыграл вариации на тему народной песни «Среди долины ровныя» и испытующе поглядел на гостя.

– Могу ли я считать эту пьесу введением к вашим взглядам? – осторожно спросил Одоевский.

– Пожалуй… Однако это только дальний и несовершенный приступ. Вся суть – в голосоведении. Знает ли музыкальная наука о рождении гармонии от такого свободного слияния голосов? Извольте, впрочем, сами глянуть…

Владимир Федорович Одоевский, несмотря на скромный отзыв о себе, оказался докой в музыкальной теории. Собеседники понимали друг друга с полуслова.

– Вы давно занимаетесь музыкой, Владимир Федорович? – полюбопытствовал Глинка, удивленный познаниями гостя.

– Признаться, я вовсе не помню времени, когда не знал нот, – улыбнулся Одоевский.

– А со мной иначе было. Очень хорошо помню, как сначала научился бойко читать и только много позднее засел за ноты. Вековечная наша ересь заключается в том, что отделяем народную музыку от музыки ученой. Как будто может быть в России своя музыка, не от русской песни рожденная.

– Неужто ничто, созданное веками на Западе, вам не годно? – недоверчиво спросил Одоевский.

– Очень даже годно: и для познания пройденных путей, и для нового движения вперед; но коли мы откроем в музыке свои дороги, годные для всех наций, почему бы тогда и у нас не поучиться?

Глинка развернул новые вороха нот. Одоевский, следуя за мыслью Глинки, все больше заинтересовывался.

– Расскажи бы мне Николай Александрович Мельгунов, что я увижу у вас такие пробы, я бы к вам из Москвы пешком пришел.

– Ну, зачем пешком! – отшутился Глинка. – Скоро будем перелетать с места на место по рельсовым путям на транспортных машинах. Не слыхали, был такой проект? Это я вам по должности чиновника путей сообщения докладываю… Вот вы говорили о науках, о единении с ними художества. Да будет так! Но не странно ли, что наша народная музыка не привлекает внимания ни артистов, ни ученых мужей? Тружусь я многие годы, – он обвел глазами раскрытые перед гостем нотные листы, – а чего достиг?

– Не мне о том судить, – с каким-то новым оттенком глубокого уважения отвечал Одоевский, – но если любопытно вам мое мнение, без обиняков скажу: вижу, что не только следуете учености, но по-своему распоряжаетесь в царстве звуков.

Глинка, пожалуй, даже не слыхал последних слов. Его мучила невысказанная мысль.

– Но какой прок в сладостных звуках, – задумчиво проговорил он, – если не отзовется в них наша жизнь. А если и отзовется, то как? Переживаем мы лихое время. Пристало ли музам молчать?

Он снова подошел к роялю.

– Извольте, исполню вам пьесу, выношенную в глубине сердца.

– Что это? – спросил потрясенный гость, когда пьеса кончилась.

– Задумано для хора, – коротко ответил Глинка.

– Как трагично и как гневно! – вырвалось у Одоевского.

– Так ли, Владимир Федорович? Насчет трагического стиля не стану спорить, как будто задался. Но точно ли ощутили вы, что гневается музыка и не обещает прощения палачам?

– Кажется, я начинаю понимать вас, – тихо проговорил Одоевский.

Глинка встал и закрыл крышку рояля…

Так случилось, что, встретившись под вечер, они расстались глубокой ночью.

Вернувшись домой, Одоевский взял не отосланное в Москву письмо к Сергею Соболевскому и, взволнованный новым знакомством, приписал: «Познакомился с твоим однокорытником Глинкою. Чудо малый! Музыкант, каких мало!»

В этот момент перед ним, как живой, встал Сергей Соболевский, и тогда не утерпел страстный музыкант и добавил: «Не в тебя, урод!»

А на Загородном проспекте все еще бодрствовал Михаил Глинка. Он держал в руках ноты той пьесы, которую играл гостю. На нотах было выставлено название: «Хор на смерть героя».

Трагический хор был совершенно закончен, только под нотами не было слов да не была проставлена дата сочинения. Глинка взял перо. Когда написал он этот хор? Вспомнилось лето, лесные пожары и тревожный запах гари… Тогда отозвалась музыка на смерть героев.

Глава четвертая

К утреннему чаю Глинка вышел против обыкновения бодрый. Иван Николаевич сразу дал этой перемене свое истолкование.

– Впрямь, славный декокт ты пьешь, – сказал батюшка сыну, – хотя и сказывается целительное действие не тотчас, но во благовремении… Кстати, друг мой, можешь и меня поздравить… Нашел я немалый капитал. Статский советник Погодин дает в оборот пятьсот тысяч ассигнациями, чтобы быть со мною в половине.

– Откуда у статского советника такие суммы?

– По верной справке, – объяснил Иван Николаевич, – был он в свое время к Аракчееву приближен и по интендантской части усерден. Опалы графской, однако, не разделил, капитал уберег и ныне ищет ему надежного применения. На Руси, друг мой, если приглядеться, люди разве от одного интендантства кормятся? Достойно удивления, как достает на всех казенных сумм!

– Зато, батюшка, в дон-кишотах они не ходят.

– Какие дон-кишоты? – удивился Иван Николаевич. – А, ты вот о ком! Да, те с лихвою поплатились, а эти…

– В российские герои норовят? Так, батюшка, выходит?

Но чай был отпит. Иван Николаевич покинул столовую на полуслове. Вопрос остался без ответа, хотя задан был не зря.

В российские герои метили персоны самые удивительные. 25 декабря 1826 года, в памятный день освобождения России от полчищ Наполеона, в Зимнем дворце состоялось торжественное освящение военной галереи 1812 года.

В журналах эта галерея была описана так:

«Вошедшему через главную дверь первым предметом представляется портрет во весь рост блаженной памяти государя императора Александра I. Впрочем, портрет сей будет заменен другим, изображающим незабвенного Агамемнона нашего верхом на лошади. По обеим сторонам императора Александра I оставлены места для портретов во весь рост высоких союзников – императора Австрийского Франца I, короля Прусского – Фридерика-Вильгельма III, герцога Веллингтона…»

Конечно, в галерее 1812 года нельзя было не поместить портрет Михаила Кутузова. Зато в императорском дворце не нашлось и вершка места для тех русских солдат и партизан, которые под водительством Кутузова сполна рассчитались с Бонапартом.

В это же время Глинка прочел в «Отечественных записках» статью «О преданности смолян отечеству в 1812 году». Как живой, встал перед ним смоленский крестьянин-партизан Семен Силаев. Ведь именно Семену Силаеву когда-то собирался воздвигнуть необыкновенный монумент старый ельнинский книжник Иван Маркелович Киприянов.

Но не дождался русский мужик никакого монумента. Посулили ему награду на небесах, а до тех пор вернули на барщину и согнули в три дуги. Странные, правду сказать, ставят монументы на Руси. В военной галерее 1812 года поместился вместо Семена Силаева плешивый Агамемнон. А тем, кто хотел вступиться за права Силаевых, тем тоже воздвигли монумент, но не в императорском Зимнем дворце, а как раз напротив – на валу кронверка Санктпетербургской крепости.