– Бог! – откликается Глинка. – А кто твоего бога слушать станет?
– Вот то-то и оно, – раздумчиво говорит Яков. – А ежели кровь прольется, она к богу возопиет… Так подам чайку, Михаил Иванович?
– Поди, поди, и без тебя тошно!
Но Яков, воспользовавшись минутой, уже наставил на стол трактирных яств.
Глинка сидел за чаем осунувшийся, с глубоко запавшими глазами. Если же приходило сонное забытье, мозг попрежнему испытывал тупую боль. Впрочем, по свойственной ему обстоятельности, титулярный советник продолжал ходить в должность и, по обязанности помощника секретаря, неуклонно просматривал «Правительственный вестник». Тут, в напыщенных словах высочайшего указа, данного правительствующему сенату 2 июля 1826 года, перед ним неожиданно предстало недавнее прошлое.
«В ознаменование благоволения нашего и признательности, – гласил указ, – к отличному подвигу, оказанному лейб-гвардии драгунского полка прапорщиком Шервудом против злоумышленников, посягавших на спокойствие и благосостояние государства и на самую жизнь блаженныя памяти государя императора Александра I, всемилостивейше повелеваем: к нынешней фамилии его прибавить слово Верный и впредь как ему, так и потомству его именоваться: Шервуд-Верный».
Деликатная профессия Ивана Васильевича получила еще раз гласное признание с высоты престола. А в сенате уже давно заседал верховный суд, назначенный над теми, кто был заранее осужден царем. В инструкциях, данных судьям, было предусмотрено все – и время и церемониал казни. Казнить осужденных следовало рано утром, но непременно так, «чтобы от 3 до 4 часов могла кончиться обедня и их можно было причастить». Николай Павлович распорядился, чтобы выведенных на казнь барабаны встретили не иначе, как приятной для слуха дробью. Царь земной хотел препроводить свои жертвы к царю небесному с полным соблюдением этикета.
Итак, было предусмотрено все. Оставалось только ждать.
Тринадцатое июля 1826 года император провел в Царском Селе. С утра он был в парке. Стоял над прудом за Кагульским памятником и бросал платок в воду, заставляя собаку выносить его на берег. В полдень к пруду явился камер-лакей. Царь бросил собаку и платок и помчался ко дворцу. Фельдъегерь, прибывший из Петербурга, вручил его величеству спешное донесение: свершилось… Рылеев, Каховский, Пестель, Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин были казнены.
«Приговор верховного уголовного суда, – объявили в газете «Северная пчела», – состоявшийся 11 сего месяца о пятерых государственных преступниках, коих оным решено повесить, исполнен сего июля 13 дня поутру в пятом часу, всенародно, на валу кронверка Санктпетербургской крепости».
Царский манифест в свою очередь возвестил России:
«Не от дерзких мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления».
Виселица с пятью повешенными и каторжные приговоры остальным свидетельствовали о том, как «усовершают» свыше русскую жизнь.
Императорский двор собрался на коронацию в Москву. В сутолоке столичной жизни, как песчинка на дне морском, затерялся неприметный чиновник из ведомства путей сообщения. Глинка жил попрежнему в уединении. И хотя лесные пожары как-то сразу прекратились и с улиц исчез тревожный запах гари, бессонница и болезненное состояние души еще более усилились.
А с полки смотрели на одинокого человека бережно собранные книжки «Полярной звезды»… В них живет пламенное слово Александра Бестужева. Ни в чем не разошлись слово и дело писателя, ратовавшего за свободу, честь и достоинство народа…
Когда же перечитал Глинка думу Кондратия Рылеева о народном герое Иване Сусанине, тогда с новой силой прозвучали для него слова казненного поэта-гражданина:
Неужто только смерть грозит героям на Руси?
Безмолвствовал объятый ужасом Петербург. Но нестерпимо стало бездействие Михаилу Глинке.
«Будешь ли ты, музыка, душа моя, только скорбеть и сострадать, или можешь ты, музыка, возвестить отмщение?»
Он подолгу сидел за роялем. Так провел несколько дней в сосредоточии всех душевных сил. Потом лихорадочно исписал несколько нотных листов. Теперь созданное им полнилось не только печалью о бедных певцах. Музыка пела славу погибшим действователям и утверждала их бессмертие.
Сочинитель дописал последний лист и с тех пор не подходил к роялю.
Когда в Петербург вернулся Римский-Корсак, даже он обратил внимание на странный вид сожителя:
– С тобой что-нибудь случилось, Мимоза?
– Ничего.
– Да неужто тебя этак музыка измучила?
– Какая музыка? – отвечал Глинка. – Впрочем, нет сомнения, я, должно быть, действительно занимался музыкой. – Он на минуту задумался, проверяя, стоит ли открывать душу, потом продолжал с недоуменным жестом: – Но, представь себе, решительно ничего не помню!..
Глава вторая
Стоял один из тех редких в Петербурге осенних дней, когда с города вдруг спадает мокрая пелена и солнце покрывает его прозрачной позолотой. Кажется тогда, что этим мерцающим сиянием полнятся и небесная высь, и неторопливые воды, и холодеющий, прозрачный воздух, и каждый шуршащий под ногою лист. Редкие, короткие, как мгновение, дни!
Даже в Юсуповом саду, затиснутом между казенных строений путейского ведомства, пламенели аллеи. Но сад был почти пуст. Только по главной аллее прогуливалась молодая дама, одетая по моде, и с ней молодой человек в изящной крылатке. Они шли медленно, видимо наслаждаясь прогулкой. Молодая дама рассеянно слушала спутника, потом перебила его:
– Смотрите, какое щемящее очарование красоты, которая рождается, живет и умирает, не радуя ничьих глаз! Не правда ли, какая тема для поэта?
Молодой человек прищурился, потом перевел глаза на спутницу, явно любуясь ею.
– Клянусь, Анна Петровна, есть и другие предметы для поэзии.
– О Пушкин, Пушкин! – Анна Петровна Керн шаловливо погрозила пальчиком. – Чьи лавры не дают вам покоя?
За поворотом аллеи сверкнул пруд. Сегодня и он казался позлащенным. Спутник Анны Петровны приостановился, будто пораженный неожиданностью.
– Какой счастливый случай! – сказал он, всматриваясь в даль. – Кажется, с вашего позволения, я буду иметь честь представить вам если не поэта, то живое воплощение музыкальной страсти.
Анна Керн с недоумением глянула на приближавшегося к ним седого генерала в инженерной форме. Рядом с генералом шел молодой человек в гражданском платье.
– Мимоза! – бросился к нему спутник Анны Петровны, в то время как инженерный генерал почтительно прикладывался к ее руке.
– Теперь-то, ваше превосходительство, – говорил путеец Анне Петровне, – вы не откажетесь откушать у меня чашку чая. Ловлю вас на давнем обещании.
– Лев Сергеевич Пушкин, – в свою очередь представила своего спутника генералу Анна Керн.
– А вот вам и воплощение музыкальной страсти, – подвел к ней Глинку Лев Сергеевич.
– И если мы уговорим Михаила Ивановича сесть за рояль… – подхватил генерал.
– Еще бы не уговорить, – решил Левушка, – коли выпала смертному честь играть для Анны Петровны!
Глинка в замешательстве поклонился. Встреча в Юсуповом саду произошла так неожиданно, а Лев Пушкин так крепко держал под руку старого пансионского товарища, что о бегстве нечего было и думать.
…Казенная квартира генерала Базена выходила окнами в Юсупов сад. Общество расположилось в столовой. К чаю, кроме бисквитов, варенья и фруктов, был подан французский коньяк. Презрев чай, Левушка Пушкин обратился к хрустальному графину и тотчас пришел в бодрое настроение. Сыпля каламбурами, он все время поглядывал на Анну Петровну. А когда вставали из-за стола, тихо сказал ей:
– Если б и мне дано было право повторить: «Я помню чудное мгновенье»…
– Вам нечего помнить, – отвечала, улыбаясь, Анна Петровна и взяла Левушку за ухо. – Исполняю долг старшей за отсутствием Александра Сергеевича. Впрочем, он, наверное, поступил бы с вами еще строже, болтунишка!