Изменить стиль страницы

Когда Соловьева исполняла плач Антониды «Не о том скорблю, подруженьки», Пушкин, что-то припоминая, вопросительно взглянул на Глинку, а в перерыве, когда Одоевский усердно угощал гостей чаем и десертом, поэт обратился к сочинителю оперы:

– Мне показалось, Михаил Иванович, что плач Антониды схож с одной вашей же песней, которую когда-то распевали у Дельвигов. Или я ошибаюсь?

– Ничуть, – отвечал Глинка, – и слова той песни вы, конечно, вспомните: «Не осенний мелкий дождичек…»

– Именно так, – подтвердил Пушкин.

– А я, – продолжал Глинка, – еще в то время говорил, что в этой песне привиделся мне наш отечественный музыкальный слог. Жизнь подтвердила мои надежды.

– Приступим же к Сусанину! – торжественно возвестил Одоевский. – Осип Афанасьевич! Михаил Иванович! Прошу! Сейчас вы услышите, Александр Сергеевич, речь героя, которого никогда не видел оперный театр.

– Герой?! – Глинка обернулся к Пушкину. – Как-то и слово такое к моему герою не подходит. Молвишь: герой – и воображению тотчас представляется этакий мрамор, увитый лаврами. А ведь у нас на Руси герои действуют без лавров и без фанфар и пуще всего боятся прослыть героями.

– Да, – подтвердил Одоевский, – русский характер раскрыт в «Сусанине» так, как дай бог воплотить его всем художествам. Вот, к примеру, Сусанин в начале оперы: гражданин русской земли, ее хозяин и защитник, скорбит о бедствиях родины, подвергшейся нашествию иноземцев. Сколько высокой мудрости и любви слышится в этом кратком напеве!

Петров спел речитатив Сусанина, с которым он появляется перед зрителями.

– А теперь представьте себе, Александр Сергеевич, такую сцену: Сусанин, уводимый врагами, прощается с дочерью. – Одоевский не окончил речи и махнул рукой. – Молчу! Музыка расскажет лучше меня.

Петров снова запел, вложив всю свою душу в этот скорбный напев, овеянный горячей человеческой любовью и непреклонным мужеством.

– Что вы теперь скажете, Александр Сергеевич?! – в нетерпении воскликнул Одоевский.

Все с интересом ждали слова поэта.

– Признаюсь… – Пушкин был глубоко растроган. – Признаюсь: далекий от сладкозвучного мира гармонии, я и не предполагал, что в нем творятся такие чудеса.

– Именно чудеса! – восторженно подхватил Одоевский. – А то ли вы еще услышите!

Концерт продолжался. Воробьева пела партию Вани, потом Петров повторил прощание Сусанина с дочерью.

– Радуюсь душой, радуюсь, как русский, – говорил Пушкин, пожимая руку Глинке и певцу. – Право, славно!

Артисты окружили поэта и наперебой рассказывали ему, как ждут в театре этой оперы.

– Когда мы к ней приступили, – говорила, сияя, Аннушка Воробьева, – никто не знал, как надобно петь. Чувствуем, что в музыке все родное, а навыка нет. Спасибо, Михаил Иванович научил.

– В драме такая же история случилась, – подтвердил Осип Петров. – Там, сказывают, с «Ревизором» тоже бьются. А ведь какая бы, казалось, трудность? Сама русская натура. И с чиновниками этими каждый день встречаемся, а как их без фарса играть, артисты не знают.

– Одно только ясно, – подтвердила Воробьева: – как раньше в операх пели, так в «Сусанине» петь нельзя. И играть надобно совсем иначе.

Артисты вскоре уехали. Пушкин остался.

– Теперь, – говорил Одоевский, – когда у нас есть отечественная опера, нашлись для нее и самобытные таланты. Стало быть, рождается новый русский театр. Впрочем, так всегда бывает, когда открывается в искусстве новая страница.

– Право же, дана вам, Михаил Иванович, какая-то колдовская власть! – откликнулся Пушкин. – Но что я говорю? Какое это колдовство? Правда покоряет. Охоч я на наши песни и слушал их довольно, но не мог представить всей мудрости и силы этих звуков. Русские музыканты обрели отечественный язык. Кто же не оценит этого события?

– И кто посмеет повернуть нас вспять? – перебил Одоевский, и вдруг нахмурился. – Однако, как ни радужны наши надежды, – продолжал он, – предвижу многие затруднения с оперой Михаила Ивановича. Недавно повстречался мне Жуковский. «Все, говорит, в опере отменно, однако не слишком ли много в этой музыке мужицкого духу? Не мне, говорит, вас, музыкантов, учить, но зачем же следуете примеру словесности? Хватит и того, что наша изящная словесность мужику поклоны бьет да еще мужицкие бунты превозносит».

– А-а! Это камешек в мой огород! – подтвердил Пушкин. – Не может Василий Андреевич простить мне «Историю Пугачева». А я молчу… да готовлю роман о Пугачеве и пугачевцах.

– И пусть вас Василий Андреевич за то корит, – продолжал Одоевский, – я, к примеру, тоже не очень Емельяна Пугачева жалую. Но музыка Глинки здесь при чем?

– При чем? – переспросил Пушкин. – Как знать? А нет ли, Михаил Иванович, внутренней связи между тем героем, который тревожит мое воображение, и тем, кто с вашей помощью явится на театре? В одном случае народ борется против иноземцев, в другом – тот же народ с той же силой и неустрашимостью восстает против отечественных поработителей. История принадлежит народу, но не господам Загоскиным. Кстати, уморил меня Гоголь с «Ревизором»! Представил там почитателей «Юрия Милославского». И кто ж они? Жена да дочка плута городничего, а претендентом на авторство выступает никто другой, как пустейший из людей Иван Александрович Хлестаков. Конечно, какой же Хлестаков сочинитель? Но у Гоголя всякое преувеличение правдой отдает. Послушаешь, как вдохновенно врет и сочиняет свои истории в комедии этот Хлестаков, и невольно улыбнешься: не с тою ли же легкостью обошелся с нашей историей подлинный автор «Юрия Милославского»? И вот вам сила комедии! Всего несколько слов, а кто же захочет причислить себя к поклонникам московского Вальтер Скотта? Но явится на театре «Иван Сусанин» – и каждый, кому дороги честь и достоинство русского имени, скажет: нашего полку прибыло!

Пушкин подошел к Глинке.

– В час добрый, Михаил Иванович! Иван Сусанин одолеет остзейского барона, как то не раз бывало в нашей истории. Не обращайте же внимания на вирши Розена. Сусанин будет жить. В добрый час!

На поле давних битв

Глава первая

«Директору императорских театров. Ваше превосходительство, милостивый государь! Имея честь представить при сем оперу, мною сочиненную, всепокорнейше прошу оную, буде окажется достойною, принять на здешний театр…»

Окончив прошение, Глинка поставил дату: «8 апреля 1836 года», – подписался и тщательно присыпал свежие чернила песком.

Когда в кабинет вошла Евгения Андреевна, сын молча протянул ей бумагу.

– Решился, наконец?

– Решился, голубчик маменька! Теперь все объяснилось.

– Ну, в добрый час!

– Спасибо. Александр Сергеевич напутствовал меня теми же словами. Впрочем, позвольте я вам по порядку расскажу…

Евгения Андреевна собиралась уезжать в Новоспасское и ждала только решения сына. Подолгу сидела с ним наедине. Вспоминала все: колыбельные песни, которые ему пела, семейные радости и горести. Вспоминала родное Новоспасское и дальнее кочевье в Орел из-за военной невзгоды. Вспоминала многие сыновние слова и непрестанные его труды. Как удивительно все это отразилось в напевах оперы: будто шумят в ней родные ельнинские леса; будто полнятся вешним сиянием новоспасские луга. И люди там тоже свои, будто давние знакомцы.

Настал день отъезда. Евгения Андреевна поднялась, крепко обняла, перекрестила сына.

– На представление твоей оперы, Михайлушка, непременно приеду. Всегда хотела быть тебе усердной матерью, а выходит, нет меня счастливей. Не тем горжусь, что имя твое в известность входит, а тем, что людям служишь. Чтобы этакую красоту создать, надобно самому быть чистым душой. В том моя гордость.

Евгения Андреевна уехала. В доме Глинок воцарился прежний беспорядок. Марье Петровне недужилось. По утрам она долго сидела в своем будуаре. Луиза Карловна присаживалась поодаль в мягкое кресло.

– Мы так угождали почтенной Евгении Андреевне, – размышляла вслух Луиза Карловна, – и столько понесли расходов… теперь дорогая сватья не оставит нас без помощи.