Изменить стиль страницы

Но отель здесь совершенно ни при чем, он сам по себе. Важны только золотые звери. И еще важен тот факт, что спустя шесть лет после открытия отеля скандальный издатель Леонард Смайзерс основал одноименный журнал «Зауоу». Обложки и рекламные вставки иллюстрировал Бёрдсли, в журнале дебютировал поэт Эрнест Доусон, в свое время там опубликовали «Балладу Редингской тюрьмы» (первоначально балладу издали анонимно, как стихи заключенного С. З. З.). Между делом в «Savoy» были опубликованы мемуары личного парикмахера Марии Антуанетты, насекомое чтиво, написанное той же искусной рукой, что завивала пикантные кудряшки, подравнивала (щелк-щелк) челку и воланы куафюры, пудрила и помадила капризную голову королевы, ту самую голову, которая почти не держалась на беспечных плечах, и «Одиночество» — бессвязные записки эмансипированной психопатки с религиозными фантазиями лесбийского характера.

Леонард Смайзерс издавал все, что поддавалось алфавиту, светописи и гравировке, — от порнографических альбомов до книг, обтянутых человеческой кожей (такие книги Смайзерс иногда включал в свои антикварные каталоги, но уверяю вас, это был всего лишь эпатажный трюк: кожа была козлиная или ягнячья и даже на ощупь — фальшивая). Леди и джентльмены хором восклицали: «О господи! Какая неслыханная мерзость!» Тиражи раскупались прямо со складов.

Смайзерс держал книжные магазины в Королевском пассаже (№ 4 и 5) со стороны Олд-Бонд-стрит, там он продавал «колониальную литературу» и то, что у книготорговцев называлось «curiosaа» и «facetiae», то есть курьезы и фацетии, ни в коем случае не для дам.

Уайльд писал, что Смайзерс издает очень маленькие тиражи, поскольку «привык выпускать книги, ограниченные гремя экземплярами — для автора, для себя самого и для полиции». Уайльд считал Смайзерса «восхитительным собеседником и отличным товарищем», Артур Саймондс называл его «мой циничный издатель с дьявольским моноклем», Ротенстайн — «странным и немыслимым существом». Тот же Уайльд продолжает: «Лицо его гладко выбрито, как и подобает священнику, служащему у алтаря, где Бог — это литература, оно худощаво и бледно, не от поэзии, но от поэтов, которые, по его словам, разрушили его жизнь, требуя, чтобы он печатал их сочинения. Он любит первые издания, особенно женщин, маленькие девочки — его страсть. Он — самый образованный эротоман во всей Европе». В загадочном письме Уайльда 1898 года к Робби Россу описывается встреча Уайльда со Смайзерсом в Париже: «Он был прелестен и порочен, водился с чудовищами под музыку, но мы прекрасно провели время, и он был очень мил». Верю.

Много их было таких, худощавых и бледных, которые водились с чудовищами под музыку. Но всегда с моноклем в глазу был только один, Леонард. Ну и шут с ним совсем.

Кроме золотых зверей на облицовке отеля и журнала «Savoy», важно то, что однажды кто-то из знакомых по секрету рассказал Леонарду Смайзерсу курьезный случай, который, конечно же, заслуживал пристального внимания. Итак, буквально месяц тому назад почтенную женщину, вдову видного дипломата, хватил апоплексический удар. Обычный финал для шестидесятилетней дамы, которая имела значительный вес в обществе. И только после того, как с зеркал в загородном доме сняли траурный креп, а неимущие прикончили поминальные объедки, выяснилось, что колоссальное состояние вдовы унаследовал ее единственный сын, о существовании которого никто по сю пору не догадывался. По всем подсчетам молодому человеку на момент смерти матери исполнилось двадцать семь лет, но в том-то весь фокус, Леонард, что ее сын не был «юношей» в обычном смысле этого слова. Потеряв мужа и оставшись в полном одиночестве с годовалым baby на руках, почтенная женщина абсолютно свихнулась, благо она имела все доступные средства для того, чтобы свихнуться соответственно ее высокому статусу. Она вообразила, будто единственное на свете, что по-настоящему зависит только от нее, — это ее дитя, и стала действовать. Действительно: супруги умирают или предают заживо, платья и шляпки выходят из моды, скаковые лошади ломают ноги за десять секунд до финиша, все уносится парусным ветром, колонии бунтуют, лопаются банки, оглянуться не успеешь — никого и ничего нет, на руках кричит дитя: хочет есть. Заметьте, любимое дитя. Вдова приказала наглухо зашторить окна, не принимать никого, вынести вон все вещи и портреты покойного мужа, без объяснения причин выставила всех прежних слуг, наняла новых — женщин и стариков, которые гарантированно умели молчать и никогда не задавали лишних вопросов. Мебельщики, обойщики, костюмеры, художники-оформители и торговцы детскими игрушками довершили остальное. В дальней детской комнате дома, слишком большого для столь маленькой семьи, жил ребенок. Все было так, как положено: рождественские елки, уроки фортепиано, запертый сад с тигровыми лилиями и китайскими карасиками в подводном хрустале, сад, куда солнечный свет попадал только по вечерам, аптечными дозами, через застекленные фрамуги оранжереи. Были книжки с картинками, немецкие переводные рисунки, акварельные краски, детские распашные курточки с помпончиками, заводной паяц на колесиках, который бил в литавры и ездил по полу, как живой. Чистописание, правила хорошего тона, основы математики, географии и натурфилософии. Менялось только одно — размеры одежды и детского стульчика, который ставили к обеденному столу, всегда на две персоны — для матери и сына. Так шли годы. Одни и те же книги, новые игрушки, однообразная роскошь рождественских елок, уроки, досуг, печеное яблоко на полдник. В двадцать лет ребенок бегло импровизировал на фортепиано, читал только детские книги, помнил наизусть премилые стишки, ему завивали локоны, утром — кипяченое молоко и бисквиты. Вечером — куриные биточки с укропом и рожки с марципановой начинкой. Мать гордилась своим ребенком. Это был во всех отношениях безупречный ребенок. Он делал успехи и никогда не задавал вопросов. От него требовалось только одно — быть послушным и никогда не расти, стать маленькой грязной тайной в дальней комнате, куда не проникает дневной свет, где всегда идеально натерт паркет, в изголовье кровати до утра мерцает коралловый ночник и стрелки швейцарских часов на каминной полке идут вспять. Чтобы рассмотреть поближе овальные кабинетные фотографии (его собственные детские фотографии, других не держали), нужно придвинуть табурет и встать на колени, опасно балансируя. Каждый год фотографии вешают повыше. А табуреты заменяются новыми — чуть-чуть больше и прочнее, чем предыдущие. За стеной шуршит. Не бойся: там живут на ощупь три слепые мышки. В китайской клетке на жердочке нахохлился попугай. Когда с клетки снимают шаль, попугай думает, что наступил день, и кричит: «Полли хочет крекер!» Все хорошо, все исполнено на земле, здесь красиво, спи, сынок. В музыкальной комнате антикварный полумрак, добродушно оскалились клавиши кабинетного рояля на стеклянных копытцах, солидно благоухают красное дерево, и сандаловые пирамидки от моли, и скрипичная канифоль. На лунных полозьях покачивается огромная, деревянная лошадь с блестящими глазами — человеческими стеклянными протезами; она обита настоящей шкурой, у нее настоящие грива и хвост, она всегда раскачивается туда-сюда с камерным рокотом. Кожаное седло еще теплое. Эта лошадь так любит музыку, от которой кружится голова. Через два часа принесут свет.

Тот, кто никогда не растет, никогда не умрет. У Бога довольно ангелов на небесах, Ему не нужен еще один.

Когда у ребенка стала пробиваться на щеках щетина, ему сказали, что он заболел и теперь по средам и пятницам будет приходить врач — цирюльник. Ребенок соглашался, чтобы его брили. Правда, сидел перед зеркалом зажмурившись и терпеливо ждал, когда же он наконец выздоровеет и можно будет открыть глаза и идти играть на ковре.

Мать умерла, ее вынесли. Сняли плюшевые шторы, проветрили анфилады комнат. Горничная украла кое-что из бельишка и бижутерии и взяла расчет. Только учитель изящной словесности и чистописания приходил ровно в пять, он давно уже выжил из ума и всегда держал один раз данное слово.