Изменить стиль страницы

Мысль о положении жены и ее вынужденного переселения туда же и рой других безнадежных мыслей о тех, кого я любил и кому я был дорог, – пронесся молнией в моей голове…

Я вернулся в свою камеру, поделился впечатлением с Трубецким и Пальчинским, причем последний отнесся к заявлению Бокия о полным недоверием, говоря, что эти негодяи сами не знают, что делают и говорят, но меня эти слава мало успокоили. Тяжелое раздумье делало свое дело, и к вечеру со мною приключился жестокий сердечный припадок.

Ночь прошла опять без сна, несмотря на то, что из дому мне прислали подушку, белье и одеяло, припадки стали учащаться, и когда я в четверг днем был вызван на свиданье с женой, то я даже не обрадовался этому, зная вперед, что мой измученный вид произведет на нее удручающее впечатление. Так оно на самом деле и вышло. Сколько ни старалась она поддерживать меня обещанием поездки в Москву Гута, хлопотать о моем освобождении, но я видел, что она едва держится на ногах, и я вернулся в камеру окончательно разбитым.

Последующие шесть дней были сплошным невыносимым кошмаром – я почти не вставал с постели, мучаясь невыносимым ощущением в сердце, жара в камере, доходившая до 38 градусов Реомюра, лишала просто возможности дышать и даже ночью не становилось легче, т. к. раскаленная крыша не охлаждалась даже после захода солнца.

Мои товарищи по заключению два раза думали, что я перешел уже в лучший мир, и ежедневно вызывали ко мне доктора для оказания мне помощи. Доктор в свою очередь настаивал на переводе меня в тюремную больницу, от чего я решительно отказывался, ясно понимая, что с переходом в больницу мой арест только продолжится. Оставаясь же на Гороховой, я все надеялся на то, что, находясь под непосредственным начальством Чеки, я невольно заставляю скорее допросить меня, а в связи с допросом, во мне жила надежда на скорейшее освобождение.

Мною постепенно овладела, характерная для арестованного, апатия, – я перестал считать дни, примирившись с мыслью, что этих дней придется просидеть неопределенное количество. Меня угнетала только мысль о моих близких, о их мучениях и о сознании бессилья сделать что бы то ни было. И эти мысли были мне гораздо тягостнее, чем мое личное унизительное и тягостное положение.

За все последние пять дней никто из начальства к нам не заглядывал; только за последние 3-4 дня, поздно по вечерам, к нам стал появляться чаще всего в пьяном виде помощник коменданта Кузьмин, наиболее, впрочем, порядочный из всего состава надзора, и изрядно надоедал нам своей бессвязной болтовней человека, не отдающего себе отчета в том, что и кому он говорит…

В субботу, в шестом часу, наше невольное население комнаты 96-ой было взволновано как-то неожиданно быстро дошедшим до нас известием об убийстве Германского Посла Гр. Мирбаха в Москве. На этой почве стали возникать всевозможные предположения о занятии Петрограда немцами и о возможном близком нашем освобождении. Ничто, однако, не оправдывалось. В воскресенье мне опять стало худо, пришел доктор, Пальчинский опять насел на него, он вторично меня выслушал и подтвердил, что я страдаю миокардитом, чего, я думаю, у меня, однако, не было и сказал, что он решил, рискуя даже навлечь на себя гнев большевиков, подать письменное заявление о том, что мое дальнейшее содержание под арестом грозит опасностью жизни. Вечером в воскресенье тюрьма снова пережила тревожные часы. В связи с расстрелом Пажеского Корпуса, откуда красные вышибали социалистов-революционеров, возникла паника среди арестантов по поводу того, что в городе начались беспорядки и что можно ожидать и нападений и на наше помещение.

Поводом к такой панике послужило заявление стражи, что при первых признаках нападения, она побросает оружие и скроется из помещения и советует то же сделать и арестантам. Наша камера сохранила обычное спокойствие, и когда серб Обренович пришел сказать нам, что в соседнем помещении Манус страшно волнуется и спрашивает, как ведем мы себя, то мы посоветовали ему побольше хладнокровия, т. к. все равно мы ничего сделать не можем.

Упоминая имя Мануса, я должен отметить, что встреча с этим субъектом была мне глубоко неприятна. Я давно не подавал ему руки, не отвечал на поклоны, зная все его предосудительное прошлое и его гнусную роль, сыгранную е моем увольнении. Естественно поэтому, что когда, в день своего прибытия на Гороховую, кажется на третий или четвертый День моего заключения, он проявил стремление попасть именно в нашу комнату и хотел даже подойти ко мне с приветствием, я не ответил на это приветствие и остался лежать на кровати. Из неловкого положения выручил Пальчинский, также хорошо знавший его, и заявил ему своим зычным голосом, что в нашей комнате нет свободного места и даже имеется много кандидатов, если произойдут перемены среди арестованных.

Упомяну еще одну характерную особенность моего содержания.

Помещение, в котором я прожил более недели, было до такой степени грязно, что в течение трех дней я не мог войти в примитивную уборную: при первых случаях холеры арестованным в политических камерах, пришлось принять экстренные меры к очистке, и мы собирались даже сами вымыть эту ужасную клоаку, но нашлось двое из сидевших в большой камере, которые и занимались, главным образом, загрязнением помещения, предложивших «политическим» собрать 15 рублей и заплатить им за труд. Мы охотно пошли на эту денежную повинность.

Забыл еще упомянуть, что во вторник меня, как и всех, водили, сниматься и, таким образом в коллекции арестованных мое изображение красуется среди изображений карманных воров, взломщиков, ночных грабителей и тому подобных объектов антропометрии.

Днем в воскресенье, когда все обитатели пошли «на прогулку» в большую свободную комнату во втором этаже, а я остался лежать один, в комнату вошел отвратительного вида латыш, второй помощник коменданта и обратился ко мне со словами: «чего Вы лежите, лучше и Вам погулять – ведь Вас скоро выпустят». Я не отдавал себе отчета в его словах, потому что тюремная молва приписывала ему все зло в условиях нашего содержания.

ГЛАВА III.

Допрос меня Урицким. – Усиление террора в Петрограде и массовые аресты. – Три предложения вывезти меня из России. – Предупреждение о предстоящем новом моем аресте. – Подготовка к бегству. – Переход через Финляндскую границу. – Путь в изгнание. – Раиоиоки. Выборг. Гельсингфорс. Христиания. Берлин. Лондон и Париж. – Глубокое разочарование политикой союзников по отношению к большевикам.

Во вторник, 9-го июля, в 11 часов утра, неожиданно для меня и для всей камеры, меня позвали на допрос к Урицкому.

Неожиданность заключалась в том, что только накануне вечером Урицкий приехал из Москвы, а также и в том, что допрос был назначен в 11 часов утра. Этот советский сановник обыкновенно вершил свое государственное дело по ночам и не появлялся в помещении комиссии ранее двух часов пополуночи. Когда я пришел в его кабинет в сопровождении вооруженного мальчишки, улегшегося тут же на диван, мне предложено было сесть на стул сбоку письменного стола и самому записывать свои показания. Я отказался от этого, потому что был настолько слаб и нервно расстроен, что перо буквально не повиновалось моей руке. Урицкому самому пришлось исполнить этот труд. После обычных вопросов об имени, отчестве и фамилии, летах и месте жительства, допрос продолжался в следующем виде. Записываю его со стенографическою точностью.

В. Вы кажется недавно приехали из Кисловодска? Когда Вы приехали?

О. В пятницу, 26 мая старого стиля.

В. Почему Вы подчеркиваете «Старого стиля»?

О. Потому что я не привык еще к новому стилю и могу ошибиться при переложении старого на новый, а всякая ошибка или малейшая неточность могут мне быть поставлены в вину.

В. Когда Вы выехали из Кисловодска?

О. В среду, 16 мая, в 8 час. вечера.

В. Вы уехали в Кисловодск из Петрограда по причине здоровья или по каким-либо другим причинам?